Сочинение на тему русский символизм

10 вариантов

  1. Русский символизм
    Русский символизм разбился на две друг на друга разнящиеся
    группы. Он двойствен. И в то же время он един. Есть нечто основное, что
    объединяет в одно большое и сложное целое поэзию Сологуба и Иванова, Минского и
    Белого, Гиппиус и Блока, на первый взгляд столь различных по своей сущности.
    Есть нечто, что может быть “вынесено за скобки” и что дает
    возможность уяснить особенности русского символизма до конца.
    “В то время как поэты – реалисты рассматривают мир
    наивно, как простые наблюдатели, подчиняясь вещественной его основе, поэты –
    символисты, пересоздавая вещественность сложной своей впечатлительностью,
    властвуют над миром и проникают в его мистерии, – говорит Бальмонт. – Реалисты
    всегда являются простыми наблюдателями, символисты – всегда мыслителями.
    Реалисты всегда охвачены, как прибоем, конкретной жизнью, за которой они не
    видят ничего, – символисты, отрешенные от реальной действительности, видят в
    ней только свою мечту, они смотрят на жизнь из окна”.
    В таком же духе высказывается и А.Белый: “Не
    событиями захвачено все существо человека, а символами иного. Искусство должно
    учить видеть Вечное; сорвана, разбита безукоризненная окаменелая маска
    классического искусства.”
    Поэтому закономерно и логично звучат слова поэта: “Я не
    символист, если слова мои не вызывают в слушателе чувства связи между тем, что
    есть его “я” и тем, что он зовет “не я”, – связи вещей,
    эмпирически разделенных, если мои слова не убеждают его непосредственно в
    существовании скрытой жизни там, где разум его не подозревал жизни. Я не
    символист, если слова мои равны себе, если они – не эхо иных звуков. ”
    Двойник.
    Не я, и не он, и не ты.
    И то же что я, и не то же:
    Так были мы где-то похожи,
    Что наши смешивались черты.
    В сомненьи кипит еще спор,
    Но слиты незримой чертой,
    Одной мы живем и мечтой,
    Мечтою разлуки с тех пор.
    Горячешный сон взволновал
    Обманом вторых очертаний,
    Но чем я глядел неустанней,
    Тем ярче себя ж узнавал.
    Лишь полога ночи немой
    Порой отразит колыханье
    Мое и другое дыханье,
    Бой сердца и мой и не мой…
    И в мутном круженьи годин,
    Все чаще вопрос меня мучит:
    Когда, наконец, нас разлучат,
    Каким же я буду один?
    И. Анненский
    Техническая сторона символизма.
    Технические приемы символистов определяются, как и их
    идеология, их романтической природой. Существуют два поэтических стиля, которые
    могут быть условно обозначены, как стиль классический и романтический.
    Символисты, вышедшие из школы романтизма, естественно, вооружились всеми
    приемами этой школы.
    Для романтического стиля характерно преобладание стихии
    эмоциональной и напевной, желание воздействовать на слушателя скорее звуком,
    чем смыслом слов, вызвать “настроения”, то есть смутные, точнее
    неопределенные лирические переживания в эмоционально взволнованной душе
    воспринимающего. Логический и вещественный смысл слов может быть затемнен:
    слова лишь намекают на некоторое общее и неопределенное значение; целая группа
    слов имеет одинаковый смысл, определенный общей эмоциональной окраской всего
    выражения. Поэтому в выборе слов и их соединений нет той индивидуальности,
    неповторяемости, незаменимости каждого отдельного слова, которая отличает
    классический стиль… Основной художественный принцип – это творение отдельных
    звуков и слов или целых стихов, создающее впечатление эмоционального
    нагнетания, лирического сгущения впечатления. Параллелизм и повторение
    простейших синтаксических единиц определяют собой построение синтаксического
    целого. Общая композиция художественного произведения всегда окрашена
    лирическим и обнаруживает эмоциональное участие автора в изображаемом или
    повествовании и действии.
    Поэт – романтик хочет выразить в произведении свое переживание;
    он открывает свою душу и исповедуется; он ищет выразительные средства, которые
    могли бы передать его душевное настроение как можно более непосредственно и
    живо; и поэтическое произведение романтика представляет интерес в меру
    оригинальности, богатства, интересности личности его творца. Романтический поэт
    всегда борется со всеми условностями и законами. Он ищет новой формы, абсолютно
    соответствующей его переживанию; он особенно
    остро ощущает невыразимость переживания во всей его полноте в условных
    формах доступного ему искусства.
    Символисты довели эти общие для всякой романтической школы
    поэтические приемы до крайних пределов.
    Перед луною равнодушной,
    Одетый в радужный туман,
    В отлива час волной послушной,
    Прощаясь, плакал океан.
    Но в безднах ночи онемевшей
    Тонул бесследно плач валов,
    Как тонет гул житейских слов
    В душе свободной и прозревшей.
    Н. Минский
    Так как музыка – мир лирики, настроения, мечты по самой своей
    сущности, они выставили положение о том, что ” всякий символ
    музыкален”. Вслед за Верленом они провозгласили музыку высшей формой
    искусства, идеалом, к которому всякое искусство должно стремится. Лирически
    музыкальную напевность стиха они довели до крайности (особенно Бальмонт).
    Поэзия в их руках превратилась в поэзию звуков и настроений. Слово, как
    таковое, как драгоценный материал, из которого можно выковать классически
    совершенные создания, для символистов ( за исключением отдельных представителей
    московского символизма В.Иванова, А.Белого) утратило цену. Оно
    стало ценным только как звук, музыкальная нота, как звено в общем мелодическом
    настроении стихотворения. Чрезмерное увлечение аллитерацией часто приводило к
    затемнению смысла, к принесению в жертву всего, кроме звуковой стороны
    произведения:
    Я вольный ветер, я вечно вею,
    Волную волны, ласкаю ивы,
    В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
    Лелею травы, лелею нивы.
    Бальмонт
    Мила, мила, мила, качала
    Два темно-алые стекла,
    Белей лилей, алее лала
    Бела была ты и ала.
    Сологуб
    Тень несозданных созданий
    Колыхается во сне,
    Словно лопасти латаний
    На эмалевой стене
    Брюсов
    Такому же если не гонению, то забвению подвергся в
    символической поэзии и живописный образ. Он у символистов почти отсутствует,
    как зрительная реальность. Он отодвинут далеко на задний план, окутан
    мистической дымкой, обволакивающей все предметы, стирающей контуры и границы,
    гасящий резкие краски и сливающей предмет, реальность, с нереальным
    “настроением”, “мечтой” поэта, превращающий реальную жизнь
    с ее пестротой, разнообразием форм и противопоставлением в один грустный,
    щемящий музыкальный ход.
    Я люблю усталый шелест
    Старых писем, дальних слов…
    В них есть запах, в них есть прелесть
    Умирающих цветов.
    Я люблю узорный почерк –
    В нем есть шорох трав сухих,
    Быстрых букв знакомый очерк
    Тихо шепчет грустный стих.
    Мне так близко обаянье
    Их усталой красоты…
    Это дерева Познанья
    Облетевшие цветы.
    М. Волошин
    Стих поэта-символиста лишен твердого остова-поэтического
    скелета, мужественного, активного начала. Он мягок, певуч, женственен и в то же
    время у каждого поэта подчеркнута индивидуальность. Строгость формы,
    скованность логикой ему чужда. В итоге за музыкальностью и эмоциональностью
    поэт-символист создает причудливые ритмические сочетания, вносит в спокойную
    классическую строфу элементы порывистости, неровности или, напротив,
    расплавленности, размягченности, затягивания темпа. Символисты были первыми в
    русской поэзии, кто “сломал” классическую форму стиха, кто в области
    формы явился, если еще не революционером, то бунтарем.
    Я люблю.
    Я люблю замирание эха
    После бешеной тройки в лесу,
    За сверканьем задорного смеха
    Я истомы люблю полосу.
    Зимним утром люблю надо мною
    Я лиловый разлив полутьмы,
    И, где солнце горело весною,
    Только розовый отблеск зимы.
    Я люблю на бледнеющей шири
    В переливах растаявший цвет…
    Я люблю все, чему в этом мире
    Ни созвучья, ни отзвука нет.
    И. Анненский
    При подготовке данной работы были использованы материалы с
    сайта http://www.studentu.ru

  2. Явлением в русской поэзии на рубеже девятнадцатого-двадцатого столетий был символизм. Он не охватывал всего поэтического творчества в стране, но обозначил собой особый, характерный для своего времени этап литературной жизни. Веяния символизма чувствовались уже в последние десятилетия девятнадцатого века. Система эстетики символистов, их философские устремления вызревали в годы политической реакции, наступившей после разгрома революционного народничества. Это была эпоха общественного застоя, эпоха торжества обывательщины – смутное, тревожное безвременье.
    В те годы дальние, глухие,
    В сердцах царили сон и игла:
    Победоносцев над Россией
    Простер совиные крыла,–
    писал впоследствии об этой эпохе Блок.
    Тягостная тень реакции легла и на русскую поэзию, переживавшую упадок, почти болезнь. В восьмидесятые – девяностые годы русская поэзия утратила свою былую высоту, былую напряженность и силу, она выцветала и блекла. Сама стихотворная техника лишилась истинно творческого начала и энергии. Великое новаторское слово Некрасова в ней стало только преданием. Большие таланты в поэзии будто вымерли навсегда. Лишь словно бы по инерции писали эпигоны гражданственной некрасовской школы, лишенные глубины и яркости. “Поэтов нет…(Не стало светлых песен,)Будивших мир, как предрассветный звон”,– жаловался в девяностых годах Н. Минский. Мотивы усталости, опустошенности, глубокого уныния пронизывали все, что появлялось в поэзии тех лет.
    С чувством обреченности пел К. Фофанов:
    Мы озябли, мы устали,
    Сердце грезы истерзали,
    Путь наш долог и уныл.
    Нет огней, знакомых взору,
    Лишь вблизи по косогору
    Ряд темнеющих могил…
    Широкую популярность среди читателей обрел в ту пору тоскливый и многословный Надсон, печатались – наряду с одаренными Фофановым или Случевским – весьма бледные и почти исчезнувшие потом из народной памяти Ратгауз, Андреевский, Фруг, Коринфский, Федоров, Голенищев-Кутузов. Доживали свои последние годы классики поэзии, выступившие в литературе еще в сороковых годах,– Фет, Майков, Полонский, Плещеев. Из них только Фет блеснул в это время своими “Вечерними огнями”. Будущие символисты Мережковский, Минский, Сологуб, Бальмонт –в ранних своих стихах мало чем отличались от других поэтов. Едва замеченным росткам прекрасной поэзии Бунина было еще далеко до зрелости.
    Движение символистов возникло как протест против оскудения русской поэзии, как стремление сказать в ней свежее слово, вернуть ей жизненную силу. Одновременно оно несло в себе и отрицательную реакцию на позитивистские, материалистические воззрения русской критики, начиная с имен Белинского, Добролюбова, Чернышевского и кончая Н. Михайловским, а позднее противостояло и критикам-марксистам. На щите символистов были начертаны идеализм и религия.
    Первыми ласточками символистского движения в России был трактат Дмитрия Мережковского “О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы” (1892), его сборник стихотворений “Символы”, а также книги Минского “При свете совести” и А. Волынского “Русские критики”. В тот же отрезок времени – в 1894–1895 годах– выходят три сборника “Русские символисты”, в которых печатались преимущественно стихотворения их издателя –молодого поэта Валерия Брюсова. Сюда же примыкали начальные книги стихов Константина Бальмонта – “Под северным небом”, “В безбрежности”. В них исподволь тоже кристаллизовался символистский взгляд на поэтическое слово.
    Символизм возник в России не изолированно от Запада. На русских символистов в известной мере влияла и французская поэзия (Верлен, Рембо, Малларме), и английская, и немецкая, где символизм проявил себя в поэзии десятилетием раньше. Русские символисты ловили отголоски философии Ницше и Шопенгауэра. Однако они решительно отрицали свою принципиальную зависимость от западноевропейской литературы. Они искали свои корни в русской поэзии – в книгах Тютчева, Фета, Фофанова, простирая свои родственные притязания даже на Пушкина и Лермонтова. Бальмонт, например, считал, что символизм в мировой литературе существовал издавна Символистами были, по его мнению, Кальдерон и Блейк, Эдгар По и Бодлер, Генрик Ибсен и Эмиль Верхарн. Несомненно одно: в русской поэзии, особенно у Тютчева и Фета, были зерна, проросшие в творчестве символистов. А тот факт, что символистское течение, возникнув, не умерло, не исчезло до срока, а развивалось, вовлекая в свое русло новые силы, свидетельствует о национальной почве, об определенных его корнях в духовной культуре России. Русский символизм резко отличался от западного всем своим обликом – духовностью, разнообразием творческих единиц, высотой и богатством своих свершений.
    На первых порах, в девяностые годы, стихи символистов, с их непривычными для публики словосочетаниями и образами, часто подвергались насмешкам и даже глумлению. К поэтам-символистам прилагали название декадентов, подразумевая под этим термином упаднические настроения безнадежности, чувство неприятия жизни, резко выраженный индивидуализм. Черты того и другого можно легко обнаружить у молодого Бальмонта – мотивы тоски и подавленности свойственны его ранним книгам, так же как демонстративный индивидуализм присущ начальным стихам Брюсова; символисты вырастали в определенной атмосфере и во многом несли ее печать. Но уже к первым годам двадцатого столетия символизм как литературное течение, как школа выделился со всей определенностью, во всех своих гранях. Его уже трудно было спутать с другими явлениями в искусстве, у него уже был свой поэтический строй, свои эстетика и поэтика, свое учение. 1900 год можно считать рубежом, когда символизм утвердил в поэзии свое особенное лицо – в этом году вышли зрелые, ярко окрашенные авторской индивидуальностью символистские книги: “Tertia Vigilia” (“Третья стража”) Брюсова и “Горящие здания” Бальмонта.
    На чем же настаивали символисты, что лежало в основе их поэтики? В чем заключались их специфические взгляды? Символизм в литературе был движением романтиков, воодушевляемых философией идеализма. Уже Мережковский в своем трактате объявил войну материалистическому мировоззрению, утверждая, что вера, религия – краеугольный камень человеческого бытия и искусства. “Без веры в божественное начало,– писал он,– нет на земле красоты, нет справедливости, нет поэзии, нет свободы”.
    Огромное влияние на русских символистов оказал философ и поэт Владимир Соловьев. В его учении было заложено идущее от древнегреческого Платона представление о существовании двух миров – здешнего, земного, и потустороннего, высшего, совершенного, вечного. Земная действительность – только отблеск, искаженное подобие верховного, запредельного мира, и человек – “связующее звено между божественным и природным миром”. В своей мистической религиозно-философской прозе и в стихах Вл. Соловьев звал вырваться из-под власти вещественного и временного бытия к потустороннему – вечному и прекрасному миру. Эта идея о двух мирах – “двоемирие” – была глубоко усвоена символистами. Ее особенно развивало и второе поколение символистов – младосимволисты (их даже называли “соловьёвцами”), выступившие на литературной арене в самом начале нового века, в 1903–1904 годах. Среди них утвердилось и представление о поэте как теурге, маге, “тайновидце и тайнотворце жизни”, которому дана способность приобщения к потустороннему, запредельному, сила прозреть его и выразить в своем искусстве. Символ в искусстве и стал средством такого прозрения и приобщения. Символ (от греческого symbolus – знак, опознавательная примета) в художестве есть образ, несущий и аллегоричность, и свое вещественное наполнение, и широкую, лишенную строгих границ, возможность истолкования. Он таит в себе глубинный смысл, как бы светится им. Символы, по Вячеславу Иванову,– это “знамения иной действительности”. “Я не символист,– говорил он,– если слова мои равны себе, если они – не эхо иных звуков, о которых не знаешь, как о Духе, откуда они приходят и куда уходят”. “Создания искусства,– писал Брюсов,– это приотворенные двери в Вечность”. Символ, по его формуле, должен был “выразить то, что нельзя просто “изречь”. Поэты-символисты, утверждает Бальмонт, “овеяны дуновениями, идущими из области запредельного”, они – эти поэты – “пресоздавая вещественность сложной своей впечатлительностью, властвуют над миром и проникают в его мистерии”. В поэзии символистов укоренялся не всем доступный, достаточно элитарный, по выражению Иннокентия Анненского, “беглый язык намеков, недосказов” – “тут нельзя ни понять всего, о чем догадываешься, ни объяснить всего, что прозреваешь или что болезненно в себе ощущаешь, но для чего в языке не найдешь и слова”. Появились даже, начиная со стихотворении Вл. Соловьева, целые гнезда слов-символов, слов-сигналов (“небо”, “звезды”, “зори”, “восходы”, “лазурь”), которым придавался мистический смысл.
    Позднее Вячеслав Иванов, дополнил толкование символа: символ дорожит своей материальностью”, “верностью вещам”, говорил он, символ “ведёт от земной реальности к высшей” (a realibus ad realiora)”; Иванов даже применял термин – “реалистический символизм”.
    Символисты заняли свое место в русском искусстве в эпоху, когда социальная действительность в России да и во всей Европе была до чрезвычайности зыбкой, чреватой взрывами и катастрофами. Резкие классовые противоречия, вражда и столкновения держав, глубокий духовный кризис общества подспудно грозили небывалым потрясением. Ведь на эти роковые десятилетия падает русская революция 1905 года и разразившаяся через девять лет мировая война, а затем две революции 1917 года в России. И Брюсов, и Блок и Андрей Белый чувствовали всеобщее неблагополучие и близость катаклизма с необычайной остротой. Можно сказать, что символисты жили с ощущением грядущей вселенской беды, но вместе с тем – в духе соловьёвских мистических теорий – они ждали и жаждали некоего обновления (“преображения”) всего человечества. Это преображение рисовалось им в космических масштабах и должно было быть достигнуто через соединение искусства с религией.
    Религиозную подоплеку искусства, признавали почти все символисты. Особенно отчётливо это проявилось у младосимволистов, у “теургов”. “Смысл искусства только религиозен”,– утверждал Андреи Белый. Споря с Брюсовым, который рассматривал символизм лишь как школу искусства, Белый настаивал на творящей, преобразующей; духовной роли символизма”, видя в нём “революцию духа”. Символизм – не школа стиха, возражал, он Брюсову “а новая жизнь и спасение человечества”. Со своей утопической теорией “нового религиозного сознания”, теорией “Третьего завета”, которая разумела как цель некое слияние античного язычества и христианства, выступал Мережковский, концепцию “соборности” проповедовал в своих статьях Вячеслав Иванов. “Религия есть прежде всего чувствование связи всего сущего и смысла всяческой жизни”,– говорил он. Ему вторил близкий по религиозным исканиям русский философ С. Булгаков, писавший в 1908 году: “Вера в распятого бога и его евангелие…– полная, высочайшая и глубочайшая истина о человеке и его жизни”. Младосимволисты, в частности Андрей Белый, в начале двадцатого века даже пережили полосу тревожного ожидания “конца света”, космической катастрофы, полагая, что она уже “при дверях”. Они видели ее знаки в сильном свечения зорь и закатов над Москвой, объясняющееся пылью, которая носилась тогда в земной атмосфере после извержения, вулкане на острове Мартинике. Читая замечательное стихотворение Брюсова “Конь Блед”, мы должны помнить эти таинственные веяния. На такие эсхатологические, т.е. предполагавшие близкое и катастрофическое решение судеб мира, настроения молодых поэтов-мистиков, возможно, воздействовала и гипотеза тепловой смерти вселенной, которую в ту пору выдвигали учёные. Символисты вообще были склонны мистически осмысливать факты собственного быта и творить из них своеобразные мифы.
    Приход “второй волны” символистов предвещал возникновение противоречий в символистской лагере. Именно поэты “второй волны”, младосимволисты, разрабатывали теургические идеи. Трещина прошла прежде всего между поколениями символистов – старшими, “куда входили, кроме Брюсова, Бальмонт, Минский, Мережковский, Гиппиус, Сологуб, и младшими (Белый, Вячеслав Иванов, Блок, С. Соловьев). Революция 1905 года, в ходе которой символисты заняли отнюдь не одинаковые идейные позиции, усугубила их противоречия. К 1910 году между символистами обозначился явный раскол. В марте этого года сначала в Москве, зятем в Петербурге, в Обществе ревнителей художественного слова, Вячеслав Иванов прочитал свой доклад “Заветы символизма”. В поддержку Иванова выступил Блок, а позднее и Белый. Вячеслав Иванов выдвигал ,на первый план как главную задачу символистского движения его теургическое воздействие, “жизнестроительство”, “преображение жизни”. Брюсов же звал теургов быть творцами поэзии и не более того, он заявлял, что символизм “хотел быть и всегда был только искусством”. Поэты-теурги, замечал он, клонят к тому, чтобы лишить поэзию ее свободы, ее “автономии”. Брюсов все решительнее отмежевывался от ивановской мистики, за что Андрей Белый обвинял его в измене символизму. Дискуссия символистов 1910 года многими была воспринята не только как кризис, но и как распад символистской школы. В ней происходит и перегруппировка сил, и расщепление. В десятых годах ряды символистов покидает молодежь, образуя объединение акмеистов, противопоставивших себя символистской школе. Шумно выступили на литературной арене футуристы, обрушившие на символистов град насмешек и издевательств. Позднее Брюсов писал, что символизм в те годы лишился динамики, окостенел; школа “застыла в своих традициях, отстала от темпа жизни”. Окончательное падение символистской школы историки литературы датируют по-разному: одни обозначают его 1910 годом, другие– началом двадцатых. Пожалуй, вернее будет сказать, что символизм как течение в русской литературе исчез с приходом революционного 1917 года.
    Историческое значение русского символизма велико. Символисты чутко уловили и выразили тревожные, трагические предощущения социальных катастроф и потрясений начала нашего столетия. В их стихах запечатлен романтический порыв к миропорядку, где царили бы духовная свобода и единение людей. Лучшие произведения корифеев русского символизма ныне представляют собой огромную эстетическую ценность. Символизм выдвинул творцов-художников всеевропейского, мирового масштаба. Это были поэты и прозаики и одновременно философы, мыслители, высокие эрудиты, люди обширных знаний. Бальмонт, Брюсов, Анненский, Сологуб, Белый и Блок освежили и обновили поэтический язык, обогатив формы стиха, его ритмику, словарь, краски. Они как бы привили нам новое поэтическое зрение, приучили объемнее, глубже, чувствительнее воспринимать и расценивать поэзию.
    Еще в трактате 1893 года Мережковский отмечал “три главных элемента нового искусства: мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности”. “Лелеять слово, оживлять слова забытые, но выразительные, создавать новые для новых понятий, заботиться о гармоничном сочетании слов, вообще работать над развитием словаря и синтаксиса,– писал Брюсов,– было одной из главнейших задач школы”. Сама образность символистов была новой для русской поэзии и открывала для поэтов позднейшей поры возможность творческих поисков и проб. “В наши дни,– поучал уже после Октября, в двадцатых годах, М. Горький молодых литераторов,– нельзя писать стихи, не опираясь на тот язык, который выработан Брюсовым, Блоком и др. поэтами 90–900 гг.”
    Постулаты символизма отнюдь не нивелировали его творцов; они были людьми яркой индивидуальности: у каждого в поэзии свой тембр голоса, своя палитра красок, свой облик. Певучий Бальмонт, первым из символистов достигший всероссийской известности и славы; многогранный, с литыми бронзовыми строфами, Брюсов, наиболее земной, наиболее далекий от мистики, наиболее реалистический по духу среди своих собратий; до болезненности тонкий психолог, созерцатель Иннокентий Анненский; мятущийся Андрей Белый, создавший замечательную книгу стихов о задыхающейся в годы реакции после девятьсот пятого года России “Пепел” и романы “Серебряный голубь” и “Петербург”; мастер горестных в своей музыкальности стихов, автор “Мелкого беса” Сологуб; многомудрый Вячеслав Иванов, “ловец человеческих душ”, знаток Эллады, неиссякаемый источник изощренных теорий; Александр Блок, с годами ставший национальным поэтом, нашей гордостью,– Блок, чья поэзия – и печальная, и полная светлой любви песнь о родине, и повесть о своих пожизненных духовных путях и блужданиях.
    У символизма была широкая периферийная зона: немало крупных поэтов примыкало к символистской школе, не числясь ее ортодоксальными адептами и не исповедуя ее программу. Назовем хотя бы Максимилиана Волошина и Михаила Кузмина. Воздействие символистов было заметно и на молодых стихотворцах, входивших в другие кружки и школы.
    С символизмом прежде всего связано понятие “серебряный век” русской поэзии. При этом наименовании как бы вспоминается ушедший в прошлое золотой век литературы, время Пушкина. Называют время рубежа девятнадцатого-двадцатого столетий и русским ренессансом. “В России в начале века был настоящий культурный ренессанс,– писал философ Бердяев.– Только жившие в это время знают, какой творческий подъем был у нас пережит, какое веяние духа охватило русские души. Россия пережила расцвет поэзии и философии, пережила напряженные религиозные искания, мистические и оккультные настроения”. В самом деле: в России той поры творили Лев Толстой и Чехов, Горький и Бунин, Куприн и Леонид Андреев; в изобразительном искусстве работали Суриков и Врубель, Репин и Серов, Нестеров и Кустодиев, Васнецов и Бенуа, Коненков и Рерих; в музыке и театре – Римский-Корсаков и Скрябин, Рахманинов и Стравинский, Станиславский и Коммисаржевская, Шаляпин и Нежданова, Собинов и Качалов, Москвин и Михаил Чехов, Анна Павлова и Карсавина.
    Далее я приведу некоторые характерные особенности стихов Бальмонта.
    Стихи Бальмонта, семантика которых всегда подчинена музыкальному принципу, часто являются лишь игрой звуков (начальные строки из стихотворения “Песня без слов”– “ Ландыши. Лютики. Ласки любовные. Ласточки лепет. Лобзанье лучей ”), достигающей порой большой виртуозности (“Чёлн томленья”).

    ЧЁЛН ТОМЛЕНЬЯ

    Вечер. Взморье. Вздохи ветра.
    Величавый возглас волн.
    Близко буря. В берег бьётся
    Чуждый чарам чёрный чёлн.
    Чуждый чистым чарам счастья,
    Чёлн томленья, чёлн тревог
    Бросил берег, бьётся с бурей,
    Ищет светлых снов чертог.
    Мчится взморьем, мчится морем,
    Отдаваясь воле волн.
    Месяц матовый взирает,
    Месяц горькой грусти полн.
    Умер ветер. Ночь чернеет.
    Ропщет море. Мрак растёт.
    Чёлн томленья тьмой охвачен.
    Буря воет в бездне вод.
    В поэзии Бальмонта широко используется приём повторения, диктуемый не столько смыслом стиха, столько его звучанием:
    Я – внезапный излом,
    Я – играющий гром,
    Я – прозрачный ручей.
    Я – для всех и ничей.
    В конце хочется добавить, мне бы не хотелось чтобы у того кто прослушал (прочитал) этот проект сложилось мнение, что символизм – течение исключительно художественное, сравнительно далёкое от общественной жизни и борьбы.

    Список используемой литературы:

    Пьяных Михаил Фёдорович “Серебряный век”, Л: Лениздат 1991г.
    Банников Николай Васильевич “Серебряный век русской поэзии” М: Просвещение 1993 г.
    “Серебряный век: поэзия” М: АСТ Олимп 1996г.

  3. Русский символизм
    Русский символизм разбился на две друг на друга разнящиеся группы. Он двойствен. И в то же время он един. Есть нечто основное, что объединяет в одно большое и сложное целое поэзию Сологуба и Иванова, Минского и Белого, Гиппиус и Блока, на первый взгляд столь различных по своей сущности. Есть нечто, что может быть “вынесено за скобки” и что дает возможность уяснить особенности русского символизма до конца.
    “В то время как поэты реалисты рассматривают мир наивно, как простые наблюдатели, подчиняясь вещественной его основе, поэты символисты, пересоздавая вещественность сложной своей впечатлительностью, властвуют над миром и проникают в его мистерии, – говорит Бальмонт. Реалисты всегда являются простыми наблюдателями, символисты всегда мыслителями. Реалисты всегда охвачены, как прибоем, конкретной жизнью, за которой они не видят ничего, – символисты, отрешенные от реальной действительности, видят в ней только свою мечту, они смотрят на жизнь из окна”.
    В таком же духе высказывается и А.Белый: “Не событиями захвачено все существо человека, а символами иного. Искусство должно учить видеть Вечное; сорвана, разбита безукоризненная окаменелая маска классического искусства.”
    Поэтому закономерно и логично звучат слова поэта: “Я не символист, если слова мои не вызывают в слушателе чувства связи между тем, что есть его “я” и тем, что он зовет “не я”, – связи вещей, эмпирически разделенных, если мои слова не убеждают его непосредственно в существовании скрытой жизни там, где разум его не подозревал жизни. Я не символист, если слова мои равны себе, если они не эхо иных звуков. ”
    Двойник.
    Не я, и не он, и не ты.
    И то же что я, и не то же:
    Так были мы где-то похожи,
    Что наши смешивались черты.
    В сомненьи кипит еще спор,
    Но слиты незримой чертой,
    Одной мы живем и мечтой,
    Мечтою разлуки с тех пор.
    Горячешный сон взволновал
    Обманом вторых очертаний,
    Но чем я глядел неустанней,
    Тем ярче себя ж узнавал.
    Лишь полога ночи немой
    Порой отразит колыханье
    Мое и другое дыханье,
    Бой сердца и мой и не мой…
    И в мутном круженьи годин,
    Все чаще вопрос меня мучит:
    Когда, наконец, нас разлучат,
    Каким же я буду один?
    И. Анненский
    Техническая сторона символизма.
    Технические приемы символистов определяются, как и их идеология, их романтической природой. Существуют два поэтических стиля, которые могут быть условно обозначены, как стиль классический и романтический. Символисты, вышедшие из школы романтизма, естественно, вооружились всеми приемами этой школы.
    Для романтического стиля характерно преобладание стихии эмоциональной и напевной, желание воздействовать на слушателя скорее звуком, чем смыслом слов, вызвать “настроения”, то есть смутные, точнее неопределенные лирические переживания в эмоционально взволнованной душе воспринимающего. Логический и вещественный смысл слов может быть затемнен: слова лишь намекают на некоторое общее и неопределенное значение; целая группа слов имеет одинаковый смысл, определенный общей эмоциональной окраской всего выражения. Поэтому в выборе слов и их соединений нет той индивидуальности, неповторяемости, незаменимости каждого отдельного слова, которая отличает классический стиль… Основной художественный принцип это творение отдельных звуков и слов или целых стихов, создающее впечатление эмоционального нагнетания, лирического сгущения впечатления. Параллелизм и повторение простейших синтаксических единиц определяют собой построение синтаксического целого. Общая композиция художественного произведения всегда окрашена лирическим и обнаруживает эмоциональное участие автора в изображаемом или повествовании и действии.
    Поэт романтик хочет выразить в произведении свое переживание; он открывает свою душу и исповедуется; он ищет выразительные средства, которые могли бы передать его душевное настроение как можно более непосредственно и живо; и поэтическое произведение романтика представляет интерес в меру оригинальности, богатства, интересности личности его творца. Романтический поэт всегда борется со всеми условностями и законами. Он ищет новой формы, абсолютно соответствующей его переживанию; он особенно остро ощущает невыразимость переживания во всей его полноте в условных формах доступного ему искусства.
    Символисты довели эти общие для всякой романтической школы поэтические приемы до крайних пределов.
    Перед луною равнодушной,
    Одетый в радужный туман,
    В отлива час волной послушной,
    Прощаясь, плакал океан.
    Но в безднах ночи онемевшей
    Тонул бесследно плач валов,
    Как тонет гул житейских слов
    В душе свободной и прозревшей.
    Н. Минский
    Так как музыка мир лирики, настроения, мечты по самой своей сущности, они выставили положение о том, что ” всякий символ музыкален”. Вслед за Верленом они провозгласили музыку высшей формой искусства, идеалом, к которому всякое искусство должно стремится. Лирически музыкальную напевность стиха они довели до крайности (особенно Бальмонт). Поэзия в их руках превратилась в поэзию звуков и настроений. Слово, как таковое, как драгоценный материал, из которого можно выковать классически совершенные создания, для символистов ( за исключением отдельных представителей московского символизма В.Иванова, А.Белого) утратило цену. Оно стало ценным только как звук, музыкальная нота, как звено в общем мелодическом настроении стихотворения. Чрезмерное увлечение аллитерацией часто приводило к затемнению смысла, к принесению в жертву всего, кроме звуковой стороны произведения:
    Я вольный ветер, я вечно вею,
    Волную волны, ласкаю ивы,
    В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
    Лелею травы, лелею нивы.
    Бальмонт
    Мила, мила, мила, качала
    Два темно-алые стекла,
    Белей лилей, алее лала
    Бела была ты и ала.
    Сологуб
    Тень несозданных созданий
    Колыхается во сне,
    Словно лопасти латаний
    На эмалевой стене
    Брюсов
    Такому же если не гонению, то забвению подвергся в символической поэзии и живописный образ. Он у символистов почти отсутствует, как зрительная реальность. Он отодвинут далеко на задний план, окутан мистической дымкой, обволакивающей все предметы, стирающей контуры и границы, гасящий резкие краски и сливающей предмет, реальность, с нереальным “настроением”, “мечтой” поэта, превращающий реальную жизнь с ее пестротой, разнообразием форм и противопоставлением в один грустный, щемящий музыкальный ход.
    Я люблю усталый шелест
    Старых писем, дальних слов…
    В них есть запах, в них есть прелесть
    Умирающих цветов.
    Я люблю узорный почерк
    В нем есть шорох трав сухих,
    Быстрых букв знакомый очерк
    Тихо шепчет грустный стих.
    Мне так близко обаянье
    Их усталой красоты…
    Это дерева Познанья
    Облетевшие цветы.
    М. Волошин
    Стих поэта-символиста лишен твердого остова-поэтического скелета, мужественного, активного начала. Он мягок, певуч, женственен и в то же время у каждого поэта подчеркнута индивидуальность. Строгость формы, скованность логикой ему чужда. В итоге за музыкальностью и эмоциональностью поэт-символист создает причудливые ритмические сочетания, вносит в спокойную классическую строфу элементы порывистости, неровности или, напротив, расплавленности, размягченности, затягивания темпа. Символисты были первыми в русской поэзии, кто “сломал” классическую форму стиха, кто в области формы явился, если еще не революционером, то бунтарем.
    Я люблю.
    Я люблю замирание эха
    После бешеной тройки в лесу,
    За сверканьем задорного смеха
    Я истомы люблю полосу.
    Зимним утром люблю надо мною
    Я лиловый разлив полутьмы,
    И, где солнце горело весною,
    Только розовый отблеск зимы.
    Я люблю на бледнеющей шири
    В переливах растаявший цвет…
    Я люблю все, чему в этом мире
    Ни созвучья, ни отзвука нет.
    И. Анненский
    При подготовке данной работы были использованы материалы с сайта

  4. 2. Символизм как литературное направление. Старшие символисты: кружки, представители, различное понимание символизма.
    Символизм — первое и самое значительное из модернистских течений в России. По времени формирования и по особенностям мировоззренческой позиции в русском символизме принято выделять два основных этапа. Поэтов, дебютировавших в 1890-е годы, называют «старшими символистами» (В. Брюсов, К. Бальмонт, Д. Мережковский, 3. Гиппиус, Ф. Сологуб и др.). В 1900-е годы в символизм влились новые силы, существенно обновившие облик течения (А. Блок, А. Белый, В. Иванов и др.). Принятое обозначение «второй волны» символизма — «младосимволизм». «Старших» и «младших» символистов разделял не столько возраст, сколько разница мироощущений и направленность творчества.
    Философия и эстетика символизма складывалась под влиянием различных учений — от взглядов античного философа Платона до современных символистам философских систем В. Соловьева, Ф. Ницше, А. Бергсона. Традиционной идее познания мира в искусстве символисты противопоставили идею конструирования мира в процессе творчества. Творчество в понимании символистов — подсознательно-интуитивное созерцание тайных смыслов, доступное лишь художнику-творцу. Более того, рационально передать созерцаемые «тайны» невозможно. По словам крупнейшего среди символистов теоретика Вяч. Иванова, поэзия есть «тайнопись неизреченного». От художника требуется не только сверхрациональная чуткость, но тончайшее владение искусством намека: ценность стихотворной речи — в «недосказанности», «утаенности смысла». Главным средством передать созерцаемые тайные смыслы и призван был символ.
    Категория музыки — вторая по значимости (после символа) в эстетике и поэтической практике нового течения. Это понятие использовалось символистами в двух разных аспектах — общемировоззренческом и техническом. В первом, общефилософском значении, музыка для них — не звуковая ритмически организованная последовательность, а универсальная метафизическая энергия, первооснова всякого творчества. Во втором, техническом значении, музыка значима для символистов как пронизанная звуковыми и ритмическими сочетаниями словесная фактура стиха, т. е. как максимальное использование музыкальных композиционных принципов в поэзии. Стихотворения символистов порой строятся как завораживающий поток словесно-музыкальных созвучий и перекличек.
    Символизм обогатил русскую поэтическую культуру множеством открытий. Символиcты придали поэтическому слову неведомую прежде подвижность и многозначность, научили русскую поэзию открывать в слове дополнительные оттенки и грани смысла. Плодотворными оказались их поиски в сфере поэтической фонетики: мастерами выразительного ассонанса и эффектной аллитерации были К. Бальмонт, В. Брюсов, И. Анненский, А. Блок, А. Белый. Расширились ритмические возможности русского стиха, разнообразнее стала строфика. Однако главная заслуга этого литературного течения связана не с формальными нововведениями.
    Символизм пытался создать новую философию культуры, стремился, пройдя мучительный период переоценки ценностей, выработать новое универсальное мировоззрение. Преодолев крайности индивидуализма и субъективизма, символисты на заре нового века по-новому поставили вопрос об общественной роли художника, начали движение к созданию таких форм искусства, переживание которых могло бы вновь объединить людей. При внешних проявлениях элитарности и формализма символизм сумел на практике наполнить работу с художественной формой новой содержательностью и, главное, сделать искусство более личностным, персоналистичным.Символизму характерно: — форма декаденства,
    — поклонение индивидуализму,
    — проповедь личности.
    Поэт должен стремиться изобразить путь восхождения в иные миры. Познание реалистов в эти миры не проникает. У них рассудочное, горизонтальное понимание мира. Так называемые причинные связи.3 этапа развития: 1.1890-е гг. Период декадентства. Первый манифест Лекция Дм. Мережковского «О причинах упадка и новых течениях русской литературы». Основные принципы таковы:- мистическое содержание- символичность образов- понятие о двоемирии (мир земной, эмпирический – реальность; мир иной — сверхреальность). Мережковский, Гиппиус (Антон Крайний), Николай Минский. В это время появляется первый символистский журнал – «Мир искусства».2. 1900-е гг. Расцвет русского символизма. Появляются все основные манифесты. Журналы:»Весы», «Новый путь», «Аполлон», «Вопросы жизни», «Золотое руно» (направлены на античность). Бальмонт, Брюсов, Сологуб, Иванов.3.1910-е гг. Кризис русского символизма. Течение уступает место акмеизму. Так же называют поэты-парнасцы (Парнас – греческая гора, на которой обитали музы, поэты, рядом гора Геррикон, где существовало вдохновение). Старшие символисты». Старшие русские символисты (1890-е годы) по началу встречали у критики и читающей публики в основном неприятие и насмешки. Как наиболее убедительное и оригинальное явление, русский символизм заявил о себе в начале двадцатого века, с приходом нового поколения, с их интересом к народности и русской песне, с их более чутким и органичным обращением к русским литературным традициям. Первыми ласточками символистского движения в России был трактат Дмитрия Мережковского “О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы” (1892), его сборник стихотворений “Символы”, а также книги Минского “При свете совести” и А. Волынского “Русские критики”. В тот же отрезок времени – в 1894–1895 годах – водят три сборника “Русские символисты”, в которых печатались преимущественно стихотворения их издателя — молодого поэта Валерия Брюсова. Сюда же примыкали начальные книги стихов Константина Бальмонта – “Под северным небом”, “В безбрежности”. В них исподволь тоже кристаллизовался символистский взгляд на поэтическое слово.
    Символизм Д.Мережковского и З.Гиппиус носил подчеркнуто религиозный характер, развивался в русле неоклассической традиции. Лучшие стихотворения Мережковского, вошедшие в сборники Символы ,Вечные спутники, строились на «уроднении» с чужими идеями, были посвящены культуре ушедших эпох, давали субъективную переоценку мировой классики. В прозе Мережковского на масштабном культурном и историческом материале (история античности, Возрождения, отечественная история, религиозная мысль древности) – поиск духовных основ бытия, идей, движущих историю. В лагере русских символистов Мережковский представлял идею неохристианства, искал нового Христа (не столько для народа, сколько для интеллигенции) – «Иисуса Неизвестного».
    В «электрических», по словам И.Бунина, стихах З.Гиппиус, в ее прозе – тяготение к философской и религиозной проблематике, богоискательству. Строгость формы, выверенность, движение к классичности выражения в сочетании с религиозно-метафизической заостренностью отличало Гиппиус и Мережковского в среде «старших символистов». В их творчестве немало и формальных достижений символизма: музыка настроений, свобода разговорных интонаций, использование новых стихотворных размеров (например, дольника ).
    Если Д.Мережковский и З.Гиппиус мыслили символизм как построение художественно-религиозной культуры, то В.Брюсов, основоположник символического движения в России, мечтал о создании всеобъемлющей художественной системы, «синтезе» всех направлений. Отсюда историзм и рационализм поэзии Брюсова, мечта о «Пантеоне, храме всех богов». Символ, в представлении Брюсова, – универсальная категория, позволяющая обобщать все, когда-либо существовавшие, истины, представления о мире. Сжатую программу символизма, «заветы» течения В.Брюсов давал в стихотворении Юному поэту :
    Утверждение творчества как цели жизни, прославление творческой личности, устремленность от серых будней настоящего в яркий мир воображаемого грядущего, грез и фантазий – таковы постулаты символизма в интерпретации Брюсова. Другое, скандальное стихотворение Брюсова Творчество выражало идею интуитивности, безотчетности творческих импульсов.
    От творчества Д.Мережковского, З.Гиппиус, В.Брюсова существенно отличался неоромантизм К.Бальмонта. В лирике К.Бальмонта, певца безбрежности, – романтический пафос возвышения над буднями, взгляд на поэзию как на жизнетворчество. Главным для Бальмонта-символиста явилось воспевание безграничных возможностей творческой индивидуальности, исступленный поиск средств ее самовыражения. Любование преображенной, титанической личностью сказалось в установке на интенсивность жизнеощущений, расширение эмоциональной образности, впечатляющий географический и временной размах.
    Ф.Сологуб продолжал начатую в русской литературе Ф.Достоевским линию исследования «таинственной связи» человеческой души с гибельным началом, разрабатывал общесимволистскую установку на понимание человеческой природы как природы иррациональной. Одними из основных символов в поэзии и прозе Сологуба стали «зыбкие качели» человеческих состояний, «тяжелый сон» сознания, непредсказуемые «превращения». Интерес Сологуба к бессознательному, его углубление в тайны психической жизни породили мифологическую образность его прозы: так героиня романа Мелкий бес Варвара – «кентавр» с телом нимфы в блошиных укусах и безобразным лицом, три сестры Рутиловы в том же романе – три мойры, три грации, три хариты, три чеховских сестры. Постижение темных начал душевной жизни, неомифологизм – основные приметы символистской манеры Сологуба.
    Огромное влияние на русскую поэзию ХХ в. оказал психологический символизм И.Анненского, сборники которого Тихие песни иКипарисовый ларец появились в пору кризиса, спада символистского движения. В поэзии Анненского – колоссальный импульс обновления не только поэзии символизма, но и всей русской лирики – от А.Ахматовой до Г.Адамовича. Символизм Анненского строился на «эффектах разоблачений», на сложных и, в то же время, очень предметных, вещных ассоциациях, что позволяет видеть в Анненском предтечу акмеизма. «Поэт-символист, – писал об И.Анненском редактор журнала «Аполлон» поэт и критик С.Маковский, – берет исходной точкой нечто физически и психологически конкретное и, не определяя его, часто даже не называя его, изображает ряд ассоциаций. Такой поэт любит поражать непредвиденным, порой загадочным сочетанием образов и понятий, стремясь к импрессионистическому эффекту разоблачений. Разоблаченный таким образом предмет кажется человеку новым и как бы впервые пережитым». Символ для Анненского – не трамплин для прыжка к метафизическим высотам, а средство отображения и объяснения реальности. В траурно-эротической поэзии Анненского развивалась декадентская идея «тюремности», тоски земного существования, неутоленного эроса.
    В теории и художественной практике «старших символистов» новейшие веяния соединились с наследованием достижений и открытий русской классики. Именно в рамках символистской традиции с новой остротой было осмыслено творчество Толстого и Достоевского, Лермонтова (Д.Мережковский Л.Толстой и Достоевский, М.Ю.Лермонтов. Поэт сверхчеловечества ), Пушкина (статья Вл.Соловьева Судьба Пушкина; Медный всадник В.Брюсова), Тургенева и Гончарова (Книги отражений И.Анненского), Н.Некрасова (Некрасов как поэт города В.Брюсова). Среди «младосимволистов» блестящим исследователем русской классики стал А.Белый (книга Поэтика Гоголя, многочисленные литературные реминисценции в романе Петербург ).

  5. Сочинение: Символизм

    Символизм

    Явлением в русской поэзии на рубеже девятнадцатого-двадцатого столетий был символизм. Он не охватывал всего поэтического творчества в стране, но обозначил собой особый, характерный для своего времени этап литературной жизни. Веяния символизма чувствовались уже в последние десятилетия девятнадцатого века. Система эстетики символистов, их философские устремления вызревали в годы политической реакции, наступившей после разгрома революционного народничества. Это была эпоха общественного застоя, эпоха торжества обывательщины – смутное, тревожное безвременье.
    В те годы дальние, глухие,
    В сердцах царили сон и игла:
    Победоносцев над Россией
    Простер совиные крыла,–
    писал впоследствии об этой эпохе Блок.
    Тягостная тень реакции легла и на русскую поэзию, переживавшую упадок, почти болезнь. В восьмидесятые – девяностые годы русская поэзия утратила свою былую высоту, былую напряженность и силу, она выцветала и блекла. Сама стихотворная техника лишилась истинно творческого начала и энергии. Великое новаторское слово Некрасова в ней стало только преданием. Большие таланты в поэзии будто вымерли навсегда. Лишь словно бы по инерции писали эпигоны гражданственной некрасовской школы, лишенные глубины и яркости. “Поэтов нет…(Не стало светлых песен,)Будивших мир, как предрассветный звон”,– жаловался в девяностых годах Н. Минский. Мотивы усталости, опустошенности, глубокого уныния пронизывали все, что появлялось в поэзии тех лет.
    С чувством обреченности пел К. Фофанов:
    Мы озябли, мы устали,
    Сердце грезы истерзали,
    Путь наш долог и уныл.
    Нет огней, знакомых взору,
    Лишь вблизи по косогору
    Ряд темнеющих могил…
    Широкую популярность среди читателей обрел в ту пору тоскливый и многословный Надсон, печатались – наряду с одаренными Фофановым или Случевским – весьма бледные и почти исчезнувшие потом из народной памяти Ратгауз, Андреевский, Фруг, Коринфский, Федоров, Голенищев-Кутузов. Доживали свои последние годы классики поэзии, выступившие в литературе еще в сороковых годах,– Фет, Майков, Полонский, Плещеев. Из них только Фет блеснул в это время своими “Вечерними огнями”. Будущие символисты Мережковский, Минский, Сологуб, Бальмонт –в ранних своих стихах мало чем отличались от других поэтов. Едва замеченным росткам прекрасной поэзии Бунина было еще далеко до зрелости.
    Движение символистов возникло как протест против оскудения русской поэзии, как стремление сказать в ней свежее слово, вернуть ей жизненную силу. Одновременно оно несло в себе и отрицательную реакцию на позитивистские, материалистические воззрения русской критики, начиная с имен Белинского, Добролюбова, Чернышевского и кончая Н. Михайловским, а позднее противостояло и критикам-марксистам. На щите символистов были начертаны идеализм и религия.
    Первыми ласточками символистского движения в России был трактат Дмитрия Мережковского “О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы” (1892), его сборник стихотворений “Символы”, а также книги Минского “При свете совести” и А. Волынского “Русские критики”. В тот же отрезок времени – в 1894–1895 годах– выходят три сборника “Русские символисты”, в которых печатались преимущественно стихотворения их издателя –молодого поэта Валерия Брюсова. Сюда же примыкали начальные книги стихов Константина Бальмонта – “Под северным небом”, “В безбрежности”. В них исподволь тоже кристаллизовался символистский взгляд на поэтическое слово.
    Символизм возник в России не изолированно от Запада. На русских символистов в известной мере влияла и французская поэзия (Верлен, Рембо, Малларме), и английская, и немецкая, где символизм проявил себя в поэзии десятилетием раньше. Русские символисты ловили отголоски философии Ницше и Шопенгауэра. Однако они решительно отрицали свою принципиальную зависимость от западноевропейской литературы. Они искали свои корни в русской поэзии – в книгах Тютчева, Фета, Фофанова, простирая свои родственные притязания даже на Пушкина и Лермонтова. Бальмонт, например, считал, что символизм в мировой литературе существовал издавна Символистами были, по его мнению, Кальдерон и Блейк, Эдгар По и Бодлер, Генрик Ибсен и Эмиль Верхарн. Несомненно одно: в русской поэзии, особенно у Тютчева и Фета, были зерна, проросшие в творчестве символистов. А тот факт, что символистское течение, возникнув, не умерло, не исчезло до срока, а развивалось, вовлекая в свое русло новые силы, свидетельствует о национальной почве, об определенных его корнях в духовной культуре России. Русский символизм резко отличался от западного всем своим обликом – духовностью, разнообразием творческих единиц, высотой и богатством своих свершений.
    На первых порах, в девяностые годы, стихи символистов, с их непривычными для публики словосочетаниями и образами, часто подвергались насмешкам и даже глумлению. К поэтам-символистам прилагали название декадентов, подразумевая под этим термином упаднические настроения безнадежности, чувство неприятия жизни, резко выраженный индивидуализм. Черты того и другого можно легко обнаружить у молодого Бальмонта – мотивы тоски и подавленности свойственны его ранним книгам, так же как демонстративный индивидуализм присущ начальным стихам Брюсова; символисты вырастали в определенной атмосфере и во многом несли ее печать. Но уже к первым годам двадцатого столетия символизм как литературное течение, как школа выделился со всей определенностью, во всех своих гранях. Его уже трудно было спутать с другими явлениями в искусстве, у него уже был свой поэтический строй, свои эстетика и поэтика, свое учение. 1900 год можно считать рубежом, когда символизм утвердил в поэзии свое особенное лицо – в этом году вышли зрелые, ярко окрашенные авторской индивидуальностью символистские книги: “Tertia Vigilia” (“Третья стража”) Брюсова и “Горящие здания” Бальмонта.
    На чем же настаивали символисты, что лежало в основе их поэтики? В чем заключались их специфические взгляды? Символизм в литературе был движением романтиков, воодушевляемых философией идеализма. Уже Мережковский в своем трактате объявил войну материалистическому мировоззрению, утверждая, что вера, религия – краеугольный камень человеческого бытия и искусства. “Без веры в божественное начало,– писал он,– нет на земле красоты, нет справедливости, нет поэзии, нет свободы”.
    Огромное влияние на русских символистов оказал философ и поэт Владимир Соловьев. В его учении было заложено идущее от древнегреческого Платона представление о существовании двух миров – здешнего, земного, и потустороннего, высшего, совершенного, вечного. Земная действительность – только отблеск, искаженное подобие верховного, запредельного мира, и человек – “связующее звено между божественным и природным миром”. В своей мистической религиозно-философской прозе и в стихах Вл. Соловьев звал вырваться из-под власти вещественного и временного бытия к потустороннему – вечному и прекрасному миру. Эта идея о двух мирах – “двоемирие” – была глубоко усвоена символистами. Ее особенно развивало и второе поколение символистов – младосимволисты (их даже называли “соловьёвцами”), выступившие на литературной арене в самом начале нового века, в 1903–1904 годах. Среди них утвердилось и представление о поэте как теурге, маге, “тайновидце и тайнотворце жизни”, которому дана способность приобщения к потустороннему, запредельному, сила прозреть его и выразить в своем искусстве. Символ в искусстве и стал средством такого прозрения и приобщения. Символ (от греческого symbolus – знак, опознавательная примета) в художестве есть образ, несущий и аллегоричность, и свое вещественное наполнение, и широкую, лишенную строгих границ, возможность истолкования. Он таит в себе глубинный смысл, как бы светится им. Символы, по Вячеславу Иванову,– это “знамения иной действительности”. “Я не символист,– говорил он,– если слова мои равны себе, если они – не эхо иных звуков, о которых не знаешь, как о Духе, откуда они приходят и куда уходят”. “Создания искусства,– писал Брюсов,– это приотворенные двери в Вечность”. Символ, по его формуле, должен был “выразить то, что нельзя просто “изречь”. Поэты-символисты, утверждает Бальмонт, “овеяны дуновениями, идущими из области запредельного”, они – эти поэты – “пресоздавая вещественность сложной своей впечатлительностью, властвуют над миром и проникают в его мистерии”. В поэзии символистов укоренялся не всем доступный, достаточно элитарный, по выражению Иннокентия Анненского, “беглый язык намеков, недосказов” – “тут нельзя ни понять всего, о чем догадываешься, ни объяснить всего, что прозреваешь или что болезненно в себе ощущаешь, но для чего в языке не найдешь и слова”. Появились даже, начиная со стихотворении Вл. Соловьева, целые гнезда слов-символов, слов-сигналов (“небо”, “звезды”, “зори”, “восходы”, “лазурь”), которым придавался мистический смысл.
    Позднее Вячеслав Иванов, дополнил толкование символа: символ дорожит своей материальностью”, “верностью вещам”, говорил он, символ “ведёт от земной реальности к высшей” (a realibus ad realiora)”; Иванов даже применял термин – “реалистический символизм”.
    Символисты заняли свое место в русском искусстве в эпоху, когда социальная действительность в России да и во всей Европе была до чрезвычайности зыбкой, чреватой взрывами и катастрофами. Резкие классовые противоречия, вражда и столкновения держав, глубокий духовный кризис общества подспудно грозили небывалым потрясением. Ведь на эти роковые десятилетия падает русская революция 1905 года и разразившаяся через девять лет мировая война, а затем две революции 1917 года в России. И Брюсов, и Блок и Андрей Белый чувствовали всеобщее неблагополучие и близость катаклизма с необычайной остротой. Можно сказать, что символисты жили с ощущением грядущей вселенской беды, но вместе с тем – в духе соловьёвских мистических теорий – они ждали и жаждали некоего обновления (“преображения”) всего человечества. Это преображение рисовалось им в космических масштабах и должно было быть достигнуто через соединение искусства с религией.
    Религиозную подоплеку искусства, признавали почти все символисты. Особенно отчётливо это проявилось у младосимволистов, у “теургов”. “Смысл искусства только религиозен”,– утверждал Андреи Белый. Споря с Брюсовым, который рассматривал символизм лишь как школу искусства, Белый настаивал на творящей, преобразующей; духовной роли символизма”, видя в нём “революцию духа”. Символизм – не школа стиха, возражал, он Брюсову “а новая жизнь и спасение человечества”. Со своей утопической теорией “нового религиозного сознания”, теорией “Третьего завета”, которая разумела как цель некое слияние античного язычества и христианства, выступал Мережковский, концепцию “соборности” проповедовал в своих статьях Вячеслав Иванов. “Религия есть прежде всего чувствование связи всего сущего и смысла всяческой жизни”,– говорил он. Ему вторил близкий по религиозным исканиям русский философ С. Булгаков, писавший в 1908 году: “Вера в распятого бога и его евангелие…– полная, высочайшая и глубочайшая истина о человеке и его жизни”. Младосимволисты, в частности Андрей Белый, в начале двадцатого века даже пережили полосу тревожного ожидания “конца света”, космической катастрофы, полагая, что она уже “при дверях”. Они видели ее знаки в сильном свечения зорь и закатов над Москвой, объясняющееся пылью, которая носилась тогда в земной атмосфере после извержения, вулкане на острове Мартинике. Читая замечательное стихотворение Брюсова “Конь Блед”, мы должны помнить эти таинственные веяния. На такие эсхатологические, т.е. предполагавшие близкое и катастрофическое решение судеб мира, настроения молодых поэтов-мистиков, возможно, воздействовала и гипотеза тепловой смерти вселенной, которую в ту пору выдвигали учёные. Символисты вообще были склонны мистически осмысливать факты собственного быта и творить из них своеобразные мифы.
    Приход “второй волны” символистов предвещал возникновение противоречий в символистской лагере. Именно поэты “второй волны”, младосимволисты, разрабатывали теургические идеи. Трещина прошла прежде всего между поколениями символистов – старшими, “куда входили, кроме Брюсова, Бальмонт, Минский, Мережковский, Гиппиус, Сологуб, и младшими (Белый, Вячеслав Иванов, Блок, С. Соловьев). Революция 1905 года, в ходе которой символисты заняли отнюдь не одинаковые идейные позиции, усугубила их противоречия. К 1910 году между символистами обозначился явный раскол. В марте этого года сначала в Москве, зятем в Петербурге, в Обществе ревнителей художественного слова, Вячеслав Иванов прочитал свой доклад “Заветы символизма”. В поддержку Иванова выступил Блок, а позднее и Белый. Вячеслав Иванов выдвигал ,на первый план как главную задачу символистского движения его теургическое воздействие, “жизнестроительство”, “преображение жизни”. Брюсов же звал теургов быть творцами поэзии и не более того, он заявлял, что символизм “хотел быть и всегда был только искусством”. Поэты-теурги, замечал он, клонят к тому, чтобы лишить поэзию ее свободы, ее “автономии”. Брюсов все решительнее отмежевывался от ивановской мистики, за что Андрей Белый обвинял его в измене символизму. Дискуссия символистов 1910 года многими была воспринята не только как кризис, но и как распад символистской школы. В ней происходит и перегруппировка сил, и расщепление. В десятых годах ряды символистов покидает молодежь, образуя объединение акмеистов, противопоставивших себя символистской школе. Шумно выступили на литературной арене футуристы, обрушившие на символистов град насмешек и издевательств. Позднее Брюсов писал, что символизм в те годы лишился динамики, окостенел; школа “застыла в своих традициях, отстала от темпа жизни”. Окончательное падение символистской школы историки литературы датируют по-разному: одни обозначают его 1910 годом, другие– началом двадцатых. Пожалуй, вернее будет сказать, что символизм как течение в русской литературе исчез с приходом революционного 1917 года.
    Историческое значение русского символизма велико. Символисты чутко уловили и выразили тревожные, трагические предощущения социальных катастроф и потрясений начала нашего столетия. В их стихах запечатлен романтический порыв к миропорядку, где царили бы духовная свобода и единение людей. Лучшие произведения корифеев русского символизма ныне представляют собой огромную эстетическую ценность. Символизм выдвинул творцов-художников всеевропейского, мирового масштаба. Это были поэты и прозаики и одновременно философы, мыслители, высокие эрудиты, люди обширных знаний. Бальмонт, Брюсов, Анненский, Сологуб, Белый и Блок освежили и обновили поэтический язык, обогатив формы стиха, его ритмику, словарь, краски. Они как бы привили нам новое поэтическое зрение, приучили объемнее, глубже, чувствительнее воспринимать и расценивать поэзию.
    Еще в трактате 1893 года Мережковский отмечал “три главных элемента нового искусства: мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности”. “Лелеять слово, оживлять слова забытые, но выразительные, создавать новые для новых понятий, заботиться о гармоничном сочетании слов, вообще работать над развитием словаря и синтаксиса,– писал Брюсов,– было одной из главнейших задач школы”. Сама образность символистов была новой для русской поэзии и открывала для поэтов позднейшей поры возможность творческих поисков и проб. “В наши дни,– поучал уже после Октября, в двадцатых годах, М. Горький молодых литераторов,– нельзя писать стихи, не опираясь на тот язык, который выработан Брюсовым, Блоком и др. поэтами 90–900 гг.”
    Постулаты символизма отнюдь не нивелировали его творцов; они были людьми яркой индивидуальности: у каждого в поэзии свой тембр голоса, своя палитра красок, свой облик. Певучий Бальмонт, первым из символистов достигший всероссийской известности и славы; многогранный, с литыми бронзовыми строфами, Брюсов, наиболее земной, наиболее далекий от мистики, наиболее реалистический по духу среди своих собратий; до болезненности тонкий психолог, созерцатель Иннокентий Анненский; мятущийся Андрей Белый, создавший замечательную книгу стихов о задыхающейся в годы реакции после девятьсот пятого года России “Пепел” и романы “Серебряный голубь” и “Петербург”; мастер горестных в своей музыкальности стихов, автор “Мелкого беса” Сологуб; многомудрый Вячеслав Иванов, “ловец человеческих душ”, знаток Эллады, неиссякаемый источник изощренных теорий; Александр Блок, с годами ставший национальным поэтом, нашей гордостью,– Блок, чья поэзия – и печальная, и полная светлой любви песнь о родине, и повесть о своих пожизненных духовных путях и блужданиях.
    У символизма была широкая периферийная зона: немало крупных поэтов примыкало к символистской школе, не числясь ее ортодоксальными адептами и не исповедуя ее программу. Назовем хотя бы Максимилиана Волошина и Михаила Кузмина. Воздействие символистов было заметно и на молодых стихотворцах, входивших в другие кружки и школы.
    С символизмом прежде всего связано понятие “серебряный век” русской поэзии. При этом наименовании как бы вспоминается ушедший в прошлое золотой век литературы, время Пушкина. Называют время рубежа девятнадцатого-двадцатого столетий и русским ренессансом. “В России в начале века был настоящий культурный ренессанс,– писал философ Бердяев.– Только жившие в это время знают, какой творческий подъем был у нас пережит, какое веяние духа охватило русские души. Россия пережила расцвет поэзии и философии, пережила напряженные религиозные искания, мистические и оккультные настроения”. В самом деле: в России той поры творили Лев Толстой и Чехов, Горький и Бунин, Куприн и Леонид Андреев; в изобразительном искусстве работали Суриков и Врубель, Репин и Серов, Нестеров и Кустодиев, Васнецов и Бенуа, Коненков и Рерих; в музыке и театре – Римский-Корсаков и Скрябин, Рахманинов и Стравинский, Станиславский и Коммисаржевская, Шаляпин и Нежданова, Собинов и Качалов, Москвин и Михаил Чехов, Анна Павлова и Карсавина.
    Далее я приведу некоторые характерные особенности стихов Бальмонта.
    Стихи Бальмонта, семантика которых всегда подчинена музыкальному принципу, часто являются лишь игрой звуков (начальные строки из стихотворения “Песня без слов”– “ Ландыши. Лютики. Ласки любовные. Ласточки лепет. Лобзанье лучей ”), достигающей порой большой виртуозности (“Чёлн томленья”).

    ЧЁЛН ТОМЛЕНЬЯ

    Вечер. Взморье. Вздохи ветра.
    Величавый возглас волн.
    Близко буря. В берег бьётся
    Чуждый чарам чёрный чёлн.
    Чуждый чистым чарам счастья,
    Чёлн томленья, чёлн тревог
    Бросил берег, бьётся с бурей,
    Ищет светлых снов чертог.
    Мчится взморьем, мчится морем,
    Отдаваясь воле волн.
    Месяц матовый взирает,
    Месяц горькой грусти полн.
    Умер ветер. Ночь чернеет.
    Ропщет море. Мрак растёт.
    Чёлн томленья тьмой охвачен.
    Буря воет в бездне вод.
    В поэзии Бальмонта широко используется приём повторения, диктуемый не столько смыслом стиха, столько его звучанием:
    Я – внезапный излом,
    Я – играющий гром,
    Я – прозрачный ручей.
    Я – для всех и ничей.
    В конце хочется добавить, мне бы не хотелось чтобы у того кто прослушал (прочитал) этот проект сложилось мнение, что символизм – течение исключительно художественное, сравнительно далёкое от общественной жизни и борьбы.

    Список используемой литературы:

    Пьяных Михаил Фёдорович “Серебряный век”, Л: Лениздат 1991г.
    Банников Николай Васильевич “Серебряный век русской поэзии” М: Просвещение 1993 г.
    “Серебряный век: поэзия” М: АСТ Олимп 1996г.

  6. 6
    Текст добавил: *С@м@ н@ивNOсть*

    Русский символизм разбился на две друг на друга разнящиеся группы. Он двойствен. И в то же время он един. Есть нечто основное, что объединяет в одно большое и сложное целое поэзию Сологуба и Иванова, Минского и Белого, Гиппиус и Блока, на первый взгляд столь различных по своей сущности. Есть нечто, что может быть “вынесено за скобки” и что дает возможность уяснить особенности русского символизма до конца.
    “В то время как поэты – реалисты рассматривают мир наивно, как простые наблюдатели, подчиняясь вещественной его основе, поэты – символисты, пересоздавая вещественность сложной своей впечатлительностью, властвуют над миром и проникают в его мистерии, – говорит Бальмонт. – Реалисты всегда являются простыми наблюдателями, символисты – всегда мыслителями. Реалисты всегда охвачены, как прибоем, конкретной жизнью, за которой они не видят ничего, – символисты, отрешенные от реальной действительности, видят в ней только свою мечту, они смотрят на жизнь из окна”.
    В таком же духе высказывается и А.Белый: “Не событиями захвачено все существо человека, а символами иного. Искусство должно учить видеть Вечное; сорвана, разбита безукоризненная окаменелая маска классического искусства.”
    Поэтому закономерно и логично звучат слова поэта: “Я не символист, если слова мои не вызывают в слушателе чувства связи между тем, что есть его “я” и тем, что он зовет “не я”, – связи вещей, эмпирически разделенных, если мои слова не убеждают его непосредственно в существовании скрытой жизни там, где разум его не подозревал жизни. Я не символист, если слова мои равны себе, если они – не эхо иных звуков. ”
    Двойник.
    Не я, и не он, и не ты.
    И то же что я, и не то же:
    Так были мы где-то похожи,
    Что наши смешивались черты.
    В сомненьи кипит еще спор,
    Но слиты незримой чертой,
    Одной мы живем и мечтой,
    Мечтою разлуки с тех пор.
    Горячешный сон взволновал
    Обманом вторых очертаний,
    Но чем я глядел неустанней,
    Тем ярче себя ж узнавал.
    Лишь полога ночи немой
    Порой отразит колыханье
    Мое и другое дыханье,
    Бой сердца и мой и не мой…
    И в мутном круженьи годин,
    Все чаще вопрос меня мучит:
    Когда, наконец, нас разлучат,
    Каким же я буду один?
    И. Анненский
    Техническая сторона символизма.
    Технические приемы символистов определяются, как и их идеология, их романтической природой. Существуют два поэтических стиля, которые могут быть условно обозначены, как стиль классический и романтический. Символисты, вышедшие из школы романтизма, естественно, вооружились всеми приемами этой школы.
    Для романтического стиля характерно преобладание стихии эмоциональной и напевной, желание воздействовать на слушателя скорее звуком, чем смыслом слов, вызвать “настроения”, то есть смутные, точнее неопределенные лирические переживания в эмоционально взволнованной душе воспринимающего. Логический и вещественный смысл слов может быть затемнен: слова лишь намекают на некоторое общее и неопределенное значение; целая группа слов имеет одинаковый смысл, определенный общей эмоциональной окраской всего выражения. Поэтому в выборе слов и их соединений нет той индивидуальности, неповторяемости, незаменимости каждого отдельного слова, которая отличает классический стиль… Основной художественный принцип – это творение отдельных звуков и слов или целых стихов, создающее впечатление эмоционального нагнетания, лирического сгущения впечатления. Параллелизм и повторение простейших синтаксических единиц определяют собой построение синтаксического целого. Общая композиция художественного произведения всегда окрашена лирическим и обнаруживает эмоциональное участие автора в изображаемом или повествовании и действии.
    Поэт – романтик хочет выразить в произведении свое переживание; он открывает свою душу и исповедуется; он ищет выразительные средства, которые могли бы передать его душевное настроение как можно более непосредственно и живо; и поэтическое произведение романтика представляет интерес в меру оригинальности, богатства, интересности личности его творца. Романтический поэт всегда борется со всеми условностями и законами. Он ищет новой формы, абсолютно соответствующей его переживанию; он особенно  остро ощущает невыразимость переживания во всей его полноте в условных формах доступного ему искусства.
    Символисты довели эти общие для всякой романтической школы поэтические приемы до крайних пределов.
    Перед луною равнодушной,
    Одетый в радужный туман,
    В отлива час волной послушной,
    Прощаясь, плакал океан.
    Но в безднах ночи онемевшей
    Тонул бесследно плач валов,
    Как тонет гул житейских слов
    В душе свободной и прозревшей.
    Н. Минский
    Так как музыка – мир лирики, настроения, мечты по самой своей сущности, они выставили положение о том, что ” всякий символ музыкален”. Вслед за Верленом они провозгласили музыку высшей формой искусства, идеалом, к которому всякое искусство должно стремится. Лирически музыкальную напевность стиха они довели до крайности (особенно Бальмонт). Поэзия в их руках превратилась в поэзию звуков и настроений. Слово, как таковое, как драгоценный материал, из которого можно выковать классически совершенные создания, для символистов ( за исключением отдельных представителей московского символизма В.Иванова, А.Белого) утратило цену. Оно стало ценным только как звук, музыкальная нота, как звено в общем мелодическом настроении стихотворения. Чрезмерное увлечение аллитерацией часто приводило к затемнению смысла, к принесению в жертву всего, кроме звуковой стороны произведения:
    Я вольный ветер, я вечно вею,
    Волную волны, ласкаю ивы,
    В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
    Лелею травы, лелею нивы.
    Бальмонт
    Мила, мила, мила, качала
    Два темно-алые стекла,
    Белей лилей, алее лала
    Бела была ты и ала.
    Сологуб
    Тень несозданных созданий
    Колыхается во сне,
    Словно лопасти латаний
    На эмалевой стене
    Брюсов
    Такому же если не гонению, то забвению подвергся в символической поэзии и живописный образ. Он у символистов почти отсутствует, как зрительная реальность. Он отодвинут далеко на задний план, окутан мистической дымкой, обволакивающей все предметы, стирающей контуры и границы, гасящий резкие краски и сливающей предмет, реальность, с нереальным “настроением”, “мечтой” поэта, превращающий реальную жизнь с ее пестротой, разнообразием форм и противопоставлением в один грустный, щемящий музыкальный ход.
    Я люблю усталый шелест
    Старых писем, дальних слов…
    В них есть запах, в них есть прелесть
    Умирающих цветов.
    Я люблю узорный почерк –
    В нем есть шорох трав сухих,
    Быстрых букв знакомый очерк
    Тихо шепчет грустный стих.
    Мне так близко обаянье
    Их усталой красоты…
    Это дерева Познанья
    Облетевшие цветы.
    М. Волошин
    Стих поэта-символиста лишен твердого остова-поэтического скелета, мужественного, активного начала. Он мягок, певуч, женственен и в то же время у каждого поэта подчеркнута индивидуальность. Строгость формы, скованность логикой ему чужда. В итоге за музыкальностью и эмоциональностью поэт-символист создает причудливые ритмические сочетания, вносит в спокойную классическую строфу элементы порывистости, неровности или, напротив, расплавленности, размягченности, затягивания темпа. Символисты были первыми в русской поэзии, кто “сломал” классическую форму стиха, кто в области формы явился, если еще не революционером, то бунтарем.
    Я люблю.
    Я люблю замирание эха
    После бешеной тройки в лесу,
    За сверканьем задорного смеха
    Я истомы люблю полосу.
    Зимним утром люблю надо мною
    Я лиловый разлив полутьмы,
    И, где солнце горело весною,
    Только розовый отблеск зимы.
    Я люблю на бледнеющей шири
    В переливах растаявший цвет…
    Я люблю все, чему в этом мире
    Ни созвучья, ни отзвука нет.
    И. Анненский
    При подготовке данной работы были использованы материалы с сайта http://www.studentu.ru

  7. Русский символизм разбился на две друг на друга разнящиеся группы. Он двойствен. И в то же время он един. Есть нечто основное, что объединяет в одно большое и сложное целое поэзию Сологуба и Иванова, Минского и Белого, Гиппиус и Блока, на первый взгляд столь различных по своей сущности. Есть нечто, что может быть «вынесено за скобки» и что дает возможность уяснить особенности русского символизма до конца.
    «В то время как поэты – реалисты рассматривают мир наивно, как простые наблюдатели, подчиняясь вещественной его основе, поэты – символисты, пересоздавая вещественность сложной своей впечатлительностью, властвуют над миром и проникают в его мистерии, — говорит Бальмонт. – Реалисты всегда являются простыми наблюдателями, символисты – всегда мыслителями. Реалисты всегда охвачены, как прибоем, конкретной жизнью, за которой они не видят ничего, — символисты, отрешенные от реальной действительности, видят в ней только свою мечту, они смотрят на жизнь из окна».
    В таком же духе высказывается и А. Белый: «Не событиями захвачено все существо человека, а символами иного. Искусство должно учить видеть Вечное; сорвана, разбита безукоризненная окаменелая маска классического искусства.»
    Поэтому закономерно и логично звучат слова поэта: «Я не символист, если слова мои не вызывают в слушателе чувства связи между тем, что есть его „я“ и тем, что он зовет „не я“, — связи вещей, эмпирически разделенных, если мои слова не убеждают его непосредственно в существовании скрытой жизни там, где разум его не подозревал жизни. Я не символист, если слова мои равны себе, если они – не эхо иных звуков. „
    Двойник.
    Не я, и не он, и не ты.
    И то же что я, и не то же:
    Так были мы где-то похожи,
    Что наши смешивались черты.
    В сомненьи кипит еще спор,
    Но слиты незримой чертой,
    Одной мы живем и мечтой,
    Мечтою разлуки с тех пор.
    Горячешный сон взволновал
    Обманом вторых очертаний,
    Но чем я глядел неустанней,
    Тем ярче себя ж узнавал.
    Лишь полога ночи немой
    Порой отразит колыханье
    Мое и другое дыханье,
    Бой сердца и мой и не мой…
    И в мутном круженьи годин,
    Все чаще вопрос меня мучит:
    Когда, наконец, нас разлучат,
    Каким же я буду один?
    И. Анненский
    Техническая сторона символизма.
    Технические приемы символистов определяются, как и их идеология, их романтической природой. Существуют два поэтических стиля, которые могут быть условно обозначены, как стиль классический и романтический. Символисты, вышедшие из школы романтизма, естественно, вооружились всеми приемами этой школы.
    Для романтического стиля характерно преобладание стихии эмоциональной и напевной, желание воздействовать на слушателя скорее звуком, чем смыслом слов, вызвать “настроения», то есть смутные, точнее неопределенные лирические переживания в эмоционально взволнованной душе воспринимающего. Логический и вещественный смысл слов может быть затемнен: слова лишь намекают на некоторое общее и неопределенное значение; целая группа слов имеет одинаковый смысл, определенный общей эмоциональной окраской всего выражения. Поэтому в выборе слов и их соединений нет той индивидуальности, неповторяемости, незаменимости каждого отдельного слова, которая отличает классический стиль… Основной художественный принцип – это творение отдельных звуков и слов или целых стихов, создающее впечатление эмоционального нагнетания, лирического сгущения впечатления. Параллелизм и повторение простейших синтаксических единиц определяют собой построение синтаксического целого. Общая композиция художественного произведения всегда окрашена лирическим и обнаруживает эмоциональное участие автора в изображаемом или повествовании и действии.
    Поэт – романтик хочет выразить в произведении свое переживание; он открывает свою душу и исповедуется; он ищет выразительные средства, которые могли бы передать его душевное настроение как можно более непосредственно и живо; и поэтическое произведение романтика представляет интерес в меру оригинальности, богатства, интересности личности его творца. Романтический поэт всегда борется со всеми условностями и законами. Он ищет новой формы, абсолютно соответствующей его переживанию; он особенно остро ощущает невыразимость переживания во всей его полноте в условных формах доступного ему искусства.
    Символисты довели эти общие для всякой романтической школы поэтические приемы до крайних пределов.
    Перед луною равнодушной,
    Одетый в радужный туман,
    В отлива час волной послушной,
    Прощаясь, плакал океан.
    Но в безднах ночи онемевшей
    Тонул бесследно плач валов,
    Как тонет гул житейских слов
    В душе свободной и прозревшей.
    Н. Минский
    Так как музыка – мир лирики, настроения, мечты по самой своей сущности, они выставили положение о том, что ” всякий символ музыкален”. Вслед за Верленом они провозгласили музыку высшей формой искусства, идеалом, к которому всякое искусство должно стремится. Лирически музыкальную напевность стиха они довели до крайности (особенно Бальмонт). Поэзия в их руках превратилась в поэзию звуков и настроений. Слово, как таковое, как драгоценный материал, из которого можно выковать классически совершенные создания, для символистов ( за исключением отдельных представителей московского символизма В. Иванова, А. Белого) утратило цену. Оно стало ценным только как звук, музыкальная нота, как звено в общем мелодическом настроении стихотворения. Чрезмерное увлечение аллитерацией часто приводило к затемнению смысла, к принесению в жертву всего, кроме звуковой стороны произведения:
    Я вольный ветер, я вечно вею,
    Волную волны, ласкаю ивы,
    В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
    Лелею травы, лелею нивы.
    Бальмонт
    Мила, мила, мила, качала
    Два темно-алые стекла,
    Белей лилей, алее лала
    Бела была ты и ала.
    Сологуб
    Тень несозданных созданий
    Колыхается во сне,
    Словно лопасти латаний
    На эмалевой стене
    Брюсов
    Такому же если не гонению, то забвению подвергся в символической поэзии и живописный образ. Он у символистов почти отсутствует, как зрительная реальность. Он отодвинут далеко на задний план, окутан мистической дымкой, обволакивающей все предметы, стирающей контуры и границы, гасящий резкие краски и сливающей предмет, реальность, с нереальным «настроением», «мечтой» поэта, превращающий реальную жизнь с ее пестротой, разнообразием форм и противопоставлением в один грустный, щемящий музыкальный ход.
    Я люблю усталый шелест
    Старых писем, дальних слов…
    В них есть запах, в них есть прелесть
    Умирающих цветов.
    Я люблю узорный почерк –
    В нем есть шорох трав сухих,
    Быстрых букв знакомый очерк
    Тихо шепчет грустный стих.
    Мне так близко обаянье
    Их усталой красоты…
    Это дерева Познанья
    Облетевшие цветы.
    М. Волошин
    Стих поэта-символиста лишен твердого остова-поэтического скелета, мужественного, активного начала. Он мягок, певуч, женственен и в то же время у каждого поэта подчеркнута индивидуальность. Строгость формы, скованность логикой ему чужда. В итоге за музыкальностью и эмоциональностью поэт-символист создает причудливые ритмические сочетания, вносит в спокойную классическую строфу элементы порывистости, неровности или, напротив, расплавленности, размягченности, затягивания темпа. Символисты были первыми в русской поэзии, кто «сломал» классическую форму стиха, кто в области формы явился, если еще не революционером, то бунтарем.
    Я люблю.
    Я люблю замирание эха
    После бешеной тройки в лесу,
    За сверканьем задорного смеха
    Я истомы люблю полосу.
    Зимним утром люблю надо мною
    Я лиловый разлив полутьмы,
    И, где солнце горело весною,
    Только розовый отблеск зимы.
    Я люблю на бледнеющей шири
    В переливах растаявший цвет…
    Я люблю все, чему в этом мире
    Ни созвучья, ни отзвука нет.
    И. Анненский
    При подготовке данной работы были использованы материалы с сайта http://www.studentu.ru

  8. В последние десятилетия XIX века мир русской по­эзии переживал кризис жанра. Пушкинский пери­од — Золотой век, как будто исчерпал весь творческий потенциал России, русская поэзия утратила былую высоту* напряженность и силу. «Поэтов нет… Не ста­ло светлых песен, Будивших мир, как предрассвет­ный звон»,— писал в 90-х годах Н. Минский.
    Вся поэзия того времени проникнута мотивами ус­талости, опустошения, глубокого уныния. Немало этому способствовала политическая жизнь России того времени — кризис существовавшего обществен­ного строя, классовые противоречия, режим реакции, наступивший после разгрома революционного народ­ничества — все это не самым лучшим образом сказы­валось на состоянии русской литературы. Именно этот период и стал началом зарождения нового поэти­ческого течения — символизма. Это движение воз­никло как протест против оскудения русской поэзии, как надежда на ее возрождение, стремление придать ей былую силу и значимость. Но вместе с этим по­эты-символисты отличались полной своей аполитич­ностью, стремясь уйти от общественных проблем и, ставя во главу своего творчества идеализм и религию. Значительное влияние на русских символистов оказывала и западная поэзия, где символизм возник де­сятилетием раньше, хотя сами поэты и не признавали принципиальной зависимости от западного течения, утверждая, что основы данного явления заложены Тютчевым, Фетом и даже Пушкиным. К поэтам сим­волистам относили себя К. Бальмонт, Д. Мережков­ский, 3. Гиппиус, И. Анненский и многие другие.
    В первые годы распространения течения символиз­ма, общественность клеймила его представителей, как декадентов, отражающих в своем творчестве упаднические настроения тоски, безнадежности, по­давленности. Этими мотивами проникнуты ранние стихи Бальмонта, Брюсова. Но с течением времени символизм утвердил свои позиции в русской литера­туре, выделился как школа с присущими только это­му течению системой образов, эстетикой, поэтиче­ским строем. В поэзии символистов преобладает сложный, не всегда понятный, по выражению И. Анненского «беглый язык намеков, недосказов». Осо­бенностью данного течения является взгляд на пред­назначение поэта — «тайновидце и тайнотворце жиз­ни», овеянном «дуновениями, идущими из области запредельного», то есть, просматривалось полное от­рицание гражданской позиции поэта. «Смысл искус­ства только религиозен»,— эту фразу Андрея Белого можно сделать девизом всех поэтов-символистов того времени. Не в силах смириться с мрачной действи­тельностью, поэты призывали к «революции духа» под предводительством символизма. Суровой реаль­ности они противопоставляют «мир мечты», возвы­шающий и очищающий человека, преображающий земное бытие и торящий тропу к высшей реальности. Таким образом, поэты-символисты ставили искусство выше жизни, открывая перспективы высшего потус­тороннего мира, обесценивали человеческое бытие. Изменения в общественной жизни России, в частности, революция 1905 года, внесли смятение в ряды символистов, создав предпосылки к возникновению между ними противоречий: выделившаяся группа ав­торов во главе с Вячеславом Ивановым основной зада­чей символизма признавала «жизнестроительство», «преображение жизни», в то время, как остальные символисты продолжали настаивать на свободе сим­волизма, как искусства. Эти годы ознаменованы соз­данием Ф. Сологубом цикла стихов «Родине», написа­нием В. Брюсовым стихотворения «Грядущие гун­ны», воспевающего неизбежный конец старого мира, Н. Минским — «Гимна рабочим». К. Бальмонт выпус­тил в Париже сборник «Песни мстителя», запрещен­ный в России. И многие другие поэты нашли вдохновение в событиях этого времени.

  9. И.Машбиц-Веров
    Существенная проблема истории русского символизма — его соотношение с символизмом западным, шире — с западной литературой и философией.
    По этому вопросу существуют различные точки зрения. Отметим прежде всего два взаимоисключающих взгляда: один, утверждающий, что это течение целиком подражательное и корни его главным образом — во французской литературе; другой, наоборот, что это — явление целиком самобытное.
    Для Мережковского символизм — течение глубоко национальное, продолжающее исконные религиозно-мистичеcкие традиции русской литературы, прежде всего, Толстого и Достоевского, которые, по Мережковскому, «показали Европе русскую меру свободного религиозного чувства» и тем спасали человечество «от современного позитивизма», проповедуя «обращение к богу», «христианское смирение».
    В противоположность Мережковскому, В. Брюсов связывает происхождение этого течения с Западом. Даже творчество самого Мережковского он объявляет продолжением дела западных писателей. «Мережковский всегда был и остается, может быть, против своей воли, — пишет Брюсов, — союзником тех, кто понял и оценил таких знаменосцев, как Ницше, Ибсен, Метeрлинк, Уйальд… Мережковский ближе любому «модернисту», чем многим из своих учеников… членам «религиозно-философских собраний».
    Особенно интересна трактовка Брюсовым Тютчева, которого он, как и все русские символисты, относил к предшественникам этого течения.
    Однако в Тютчеве Брюсов подчеркивает не его религиозную устремленность, как это делали другие символисты: «Тютчев—поэт,— пишет Брюсов,— как бы теряет свою веру в… божество». По общему мировоззрению Брюсов относит Тютчева к пантеистам в духе восточной философии: «Хаос представляется ему исконным началом всякого бытия». Предтечей же русских символистов, «учителем поэзии для поэтов» Тютчев, по Брюсову, является как «один из величайших мастеров русского стиха», создавший «поэзию намеков». И Тютчев ввел для этого в поэзию «особый эпитет, определяющий предмет по впечатлению, какое он производит в данный миг», т. е. «импрессионизм»; Тютчев, далее, «сопоставляет предметы, по-видимому, совершенно разнородные», стремясь найти между ними «сокровенную связь», «сливает внешнее и внутреннее («благовест солнечных лучей»); «проводит полную параллель между явлениями природы и состояниями души; нередко второй член сравнения у Тютчева опущен, и перед нами только символ», и т. д.
    Иначе говоря, и в Тютчеве как предшественнике символистов Брюсов находит не национально-религиозные «откровения», а разработку той поэтики, которая развивалась западными мастерами. При этом учителями самого Тютчева, указывает Брюсов, были прежде всего немецкие поэты, «на образцах которых он воспитался, отчасти — поэзия французов», а «у своих русских предшественников Тютчев почти ничему не учился».
    К двум охарактеризованным точкам зрения так или иначе примыкают и другие символисты, а также критики и исследователи разных направлений. Несомненный интерес представляет в этом отношении коллективный труд «Русская литература XX века» (1890—1910) под редакцией профессора С. А. Венгерова (М., изд. т-ва «Мир», 1914).
    Во вступительных статьях С. Венгерова к этому труду дается общая концепция литературно-исторического процесса рассматриваемого периода. Оказывается, что можно «подвести под одну скобку» все самые различные литературные явления девятисотых годов: «провозвестника грядущей революции Горького и крайнего индивидуалиста Бальмонта, органического пессимиста Андреева, аполитизм и крайности политического радикализма, порнографию и героизм, мрак отчаяния и величайшее напряжение чувства победы». И все это объединяется неким «психологическим единством» — единством «одного хронологического поколения, психологических порывов и даже социологических настроений».
    Так создает С. Венгеров «единый поток» русской литературы и, по его собственным словам, «переплетает и перемешивает в одно органическое целое все то, что почему-либо окрашивает собой данную эпоху».
    «Неоромантизм» — так определяет С. Венгеров суть «единого потока» тогдашней литературы. Неоромантизм потому, что здесь есть «одно общее устремление куда-то в высь, в даль, в глубь, но только прочь от постылой плоскости серого прозябания». А такое «биение одного общего сердца» и «дает основание сближать литературную психологию 1890—1910 гг. с теми порывами, которые характерны для романтизма». А еще далее: с тем же «чувством чрезвычайного, с ощущением чрезвычайности тесно связано и богоискательство, как тоска по чему-то надземному и надсмертному».
    Так устанавливает С. Венгеров «исконные» национальные корни русского символизма, а заодно — «единство» всей русской литературы.
    Совершенно справедлива поэтому оценка концепции С. Венгерова, данная в свое время А. Г. Горнфельдом. «Трудно представить себе, сколь малым довольствуется панегирист русской литературы, усматривая «зерно героических традиций» в теперешнем модернизме, — пишет Горнфельд. — Лишь непонятным ослеплением можно объяснить те натяжки, на которых построен его сплошной панегирик, ту легкость, с которой он пропускает в свой моральный пантеон всякого, кто имел честь принадлежать к сословию российских литераторов. Все у него политики — даже аполитики, все у него религиозны — даже антирелигиозные, все у него идейны — даже безыдейные, все у него прогрессисты — даже трусы».
    В духе «единого потока» трактовал символизм и другой видный критик и литературовед того времени — профессор Евг. Аничков. Но — в противоположность Венгерову — он целиком связывает это течение с Западом. Более того: по Аничкову, вся русская культура, а не только искусство, идут оттуда. «Новое искусство, как и все новое за последнее тысячелетие, — пишет Аничков, — началось на крайнем Западе…С запада на восток идут Новая вера и новый апокриф, новая мистика — предтеча религии будущего».
    С этих позиций и намечает Евг. Аничков путь «единого современного искусства», восходящего по ступеням к «высшему творчеству: мистическому». Ибо, по Аничкову, «мистицизм — свойство нашей духовной сущности», а разум, «…научная система мышления привели к убыли нашего духовного богатства». Необходимо поэтому восстановить в их правах «экстаз, Месмера, внушение» и т. п. Символизм же, как новейшее течение в искусстве, как раз и обладает этой «тайной заклинаний, мистическим прозрением».
    Итак, истоки русского символизма разные авторы определяют различно. Если Мережковский и Венгеров находят их в «исконных» национальных началах (религия, «героизм»), то Брюсов и Аничков находят их на Западе (и тоже по-разному: Брюсов — в мастерстве, Аничков — в мистике). Но это все — люди старшего поколения. А как отвечали на этот вопрос младосимволисты?
    Вяч. Иванов, признавая «международную общность» символизма, считает, однако, западное влияние на русских поэтов «поверхностным, юношески непродуманным и, по существу, мало плодотворным». Причем влияние это коснулось, по его мнению, лишь старшего поколения и лишь в «короткий промежуток чистого эстетизма, нигилистического по миросозерцанию, эклектического по вкусу и болезненного по психологии». Но затем, в «синтетический момент» развития русского символизма, представленного теургами, которые со всей силой выразили «религиозную реакцию нашего национального гения против волны иконоборческого материализма», — этого уже не было. И в этом позднейшем, «истинном символизме» — «все подлинное и жизнеспособное уходит корнями в русскую почву».
    Представляют же эти национальные начала родной «почвы», не говоря о Достоевском, поэты Вл. Соловьев, Фет и Тютчев — «истинный родоначальник нашего символизма». А их — в прошлом — «окружают»: Жуковский («мистическая душевность»), Пушкин («Пушкинский Поэт помнит свое назначение — быть религиозным устроителем жизни, истолкователем и укрепителем божественной связи сущего, теургом»), Баратынский («открывающий тайную книгу души»), Гоголь, Лермонтов — «первый в русской поэзии затрепетавший предчувствием символа символов — Вечной Женственности», и т. п. Так русский символизм и в своих истоках, а еще более того, как в этом убежден Вяч. Иванов, в будущем предназначен «выразить заветную святыню нашей народной души».
    Андрей Белый, по сути дела, приходит к тем же выводам: русский символизм — глубоко национальное явление, продолжение дела всей русской литературы. Но Белый в большой степени признает и западные влияния, хотя своеобразно переработанные.
    Концепция общего развития литературы наиболее отчетливо дана Белым в статьях «Символизм, как миропонимание» (1903) и «Настоящее и будущее русской литературы» (1910). В первой статье «Восток» (Россия) принимает (в лице русского символизма) индивидуалистическую «великую мудрость» Ибсена и особенно Ницше, но при этом религиозно-мистически ее переосмысливает.
    Однако задача не ограничивается переработкой ницшеанства. Как высшая ступень символизма теургия уже не ограничивается «показом во временном — вечного: здесь уже речь идет о воплощении Вечности путем преображения воскресшей личности. Личность — храм божий, в который вселяется господь». А для выполнения такой задачи, указывает Белый, надо «идти там, где остановился Ницше», и необходимо еще «считаться с теософским освещением вопросов бытия и не идти в разрез с исторической церковью».
    Переводя слова Белого с мистического на обычный язык, можно сказать так: истинный символизм в лице теургов, но Белому, принимает «мудрость» не только Ницше (и близких ему западных писателей) — он принимает также западных теософов. Но только все это переосмысливается на основе «национально-русской» теургической мистики.
    В более поздней статье («Настоящее и будущее литературы») та же, по существу, концепция национально-религиозной переработки Запада дается уже в более широких масштабах и иллюстрируется литературным материалом.
    Байрон, Гете и Ницше, пишет Белый, выражают «три стадии западно-европейского индивидуализма: личность бунтует в Байроне; личность побеждает мир в лице Гете; Ницше срывает с Гете олимпийскую тогу, видит новое небо и землю, но бросается в пропасть… Музыка Заратустры — тревожный молитвенный крик, обуреваемый кощунством». Запад, стало быть, не преодолевает индивидуализма.
    Но вот является русская литература: Пушкин, Лермонтов… В «явном» они были подвержены влиянию Запада: «дневным светом своего сознания влеклись к Западу» и поэтому по-своему также «претворяли индивидуализм». Но в более глубокой, тайной своей сущности они были иными: «Тайная их молитва пролилась в стихию русской души».
    Но именно это второе, не индивидуалистическое, а «народное» начало и было их подлинной сущностью. Оно и победило не только в России, но и на Западе: «Народная стихия литературы победила Запад в русском писателе».
    Что же конкретно означает у Белого «народная стихия»?
    Это, отвечает автор, «религиозная жажда освобождения», которая «глубоко иррациональна» и составляет основу и русской литературы и русского народа, основу вообще всей «борьбы за свободу и ценность жизни». И вот почему вся русская литература — «носительница религиозных исканий интеллигенции и народа»; вот почему благодаря той же внутренней религиозности «от Пушкина, Лермонтова до Брюсова и Мережковского русская литература глубоко народна…».
    А. Волков пишет в «Русской литературе XX века»: «Преклонение перед упадочной буржуазной культурой Запада сказалось в русском символизме с первых же его шагов, ибо символисты выступили в роли проводников и пропагандистов загнивающего западного искусства… Объявив себя преемниками буржуазной культуры Запада, русские символисты резко отмежевались от… Пушкина, Некрасова».
    Аналогичные мысли встречаются сплошь да рядом, в частности, в учебниках по русской литературе XX века. Так ли это?
    «С первых шагов», т. е. начиная с книги Мережковского «О причинах упадка», русский символизм объявил себя национальным явлением, продолжающим исконные традиции русской литературы. От Пушкина да и от Некрасова никто из символистов не «отмежевывался»: они признавали их, но по-своему истолковывали. Брюсов, который, действительно, находил истоки символизма на Западе, видел, тем не менее, «преемников» символизма по мастерству и в России, а Пушкина чрезвычайно высоко ценил. Наконец, и теурги (Иванов, Белый), вовсе не ограничивали себя ролью «преемников культуры Запада». Все обстоит сложней. И чтобы разобраться в этом вопросе, необходимо, прежде всего, отказаться от «сплошной» оценки западных влияний на русских символистов и осмыслить явление дифференцированно. Тогда окажется, что по-разному сказывалось это влияние на старшем и младшем поколении; по-разному проявилось оно в области общефилософской, а затем — непосредственно в творчестве и литературных «приемах».
    Если в своих общефилософских предпосылках весь русский символизм исходил из гносеологии Канта, а также из идей Шопенгауэра и Ницше, то последние два философа уже по-разному осмысливались старшим и младшим поколением. Это рассмотрено выше. Можно лишь отметить, что по философским истокам в символизме не было, собственно, ничего национально-самобытного. И даже ту религиозную «самобытность», которую теурги брали у Владимира Соловьева, они сами связывали все же то ли с Ницше (Белый), то ли с греческой античностью (Вяч. Иванов).
    Теперь обратимся непосредственно к поэтическим влияниям и связям. Что и откуда взято здесь и как переработано русским символизмом? И естественно, что речь тут будет идти о французских символистах и их предшественниках, влияние которых было преобладающим, если не исключительным.
    Французские символисты, как известно, считали своими учителями Эдгара По и Бодлера. По своим философско-гносеологическим истокам творчество этих писателей тоже целиком связано с агностицизмом и иррационализмом. В лекции «О принципе поэзии» (1848), являющейся как бы итогом литературной деятельности Э. По, он объявлял, что поэзия, по своей сущности, — «вдохновенное экстатическое предвидение благостей потусторонних». Поэзия вызывается «бессмертным инстинктом» и является как бы компенсацией за то, что «невозможно целиком постигнуть, здесь, на земле и раз навсегда, божественных радостей». Правда, в самом творчестве Эдгара По это экстатическое предвидение «божественных радостей» бытия оказывается очень малорадостным. Человек у Э. По изначально преступен, над людьми господствует губительный рок, страданье безысходно. Но это уже другой вопрос: вопрос о конкретном содержании, к которому приводит иррациональное познание: самый же принцип иррациональности творчества остается неизменным.
    Ш. Бодлер исходил из того же принципа. Подлинный «голос» его поэзии, как он признается в программном стихотворении под тем же названием, звал: «Уйдем, уйдем со мной за грань возможного, за мыслимый предел»… И хотя, следуя за этим зовом, Бодлер, как и Эдгар По, увидел в жизни не «розовый пирог», а мир ужасов, мир «черных провалов», «ядовитых змей», он избрал все же этот путь, как единственно истинный. Ибо в нем — предвидения и пророчества, и есть особая радость в страдании и безумии:
    С подмостков жизни я увидел наяву
    Во глубине глубин, в чернеющих провалах
    Миры, не узнанные суетной землей…
    Как изгнанный пророк, я полюбил пустыню,
    У гроба весел я, на празднествах я нем…
    И сладко мне вино, что было б горько всем.
    Действительность привык считать я бредом шумным…
    Но голос говорит: «Но бойся быть безумным,
    Не знают мудрецы таких прекрасных снов».
    Из принципа иррационального познания бытия естественно вытекают далее собственно поэтические приемы Э. По и Бодлера: утверждение исключительной роли музыкального начала в поэзии (еще Э. По считал «музыку — наиболее возбуждающим из всех элементов поэзии»); осмысление явлений природы как «леса символов», за которыми прозревается метафизическая сущность мира («Соответствия» Бодлера); наконец, утверждение импрессионизма и сложной метафоричности как средства воплощения таинственного мира, где «глубокий, темный смысл обретают в слиянии перекликающиеся звук, запах, форма, цвет…».
    Однако названные общегносеологические и поэтические принципы, проявившиеся уже у Э. По и Бодлера, именно у французских символистов (и прежде всего у Верлена, Рембо и Малларме) оформились в законченную эстетическую систему. И вот, коротко говоря, основные ее положения.
    Поэзия — выражение чувств, настроений, душевных устремлений поэта. Художник не отражает действительности, она для него — лишь повод для передачи состояний собственной души. Реализм объявляется поэтому направлением ложным.
    «Я» поэта, в понимании символистов, — это «Я», не признающее никаких законов: ни общественных, ни нравственных, ни даже законов логики и разума. В этом «Я» воплощен произвол личности, крайний индивидуализм, постоянно переменчивый и находящийся, собственно, за границами человеческого. «Мы не хотим ни логики, ни законов, ни теорий и доктрин, ничего — это все от человека, все это плоды его ума, — писал Малларме. — Мы будем сегодня верующими, завтра — скептиками, послезавтра мы будем монархистами или революционерами, если захотим этого».
    Это «Я» проявляет также особую устремленность к анормальному и аморальному. «Они предпочитали безумное разумному и анормальное — нормальному», — писал о них Горький. В конечном же счете устремленность за границы разума приводила к так называемому «двойному зрению», к «провидению» за реальным «иного», мистического мира:
    Сердце и душа томятся жаждой, —
    В них дано не зренье ль мне двойное…
    Я угадываю сквозь шептанья
    Тонкий очерк голосов летийских.
    (Поль Верлен, перевод Ф.Сологуба)
    Поэт ни в чем не находит радости и смысла. Действительность — хаос и мука:
    Огромный, черный сон
    Смежил мне тяжко вежды.
    Замри, ненужный стон,
    Усните, все надежды!
    Кругом слепая мгла,
    Теряю я сознанье,
    Где грань добра и зла…
    О, грустное преданье!
    (Поль Верлен, перевод Ф.Сологуба)
    Верлена поэтому решительно ничто не радует на земле: ни природа, ни искусство, ни любовь, ни человек: «Что мне добро и зло, и рабство, и свобода! Не верю в бога я». Безысходна судьба «челна забытого, скользящего по воле бурных волн».
    В этой связи следует назвать еще одну черту французского символизма: космополитизм. К нему закономерно приводит игнорирование действительности, обращение к иррациональной основе «человека вообще» — вне эпохи, места, времени. С этим мы встречаемся еще у Бодлера. В поэме в прозе «Чужестранец» он объявлял, что поэт не любит и не знает «ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата», ему неизвестен смысл слова «друг» и неведомо, «в каких широтах находится родина». На земле поэт — «чужестранец», которому все ненавистно или чуждо, и остается любить лишь «облака… облака, которые проходят… там, наверху… чудесные облака».
    Поэтика французских символистов целиком вытекает из перечисленных положений и является, в сущности, продолжением поэтики Э. По и особенно Бодлера. Это крайний импрессионизм как выражение вечно смятенного сознания; недосказанность, намеки, оттенки слов без отчетливых определений; сложная метафоричность и символика; господство музыкального начала (заменяющего подчас логику художественной мысли) и произвольное приписывание звукам имманентного значения («Цветной сонет» Рембо); непонятность языка, возведенная в принцип; наконец — антидемократизм, изысканный «аристократизм» всей этой поэзии. Сущность такой поэтики хорошо выражена Верленом в известном его стихотворении «Искусство поэзии», в котором подчеркнута еще раз общая ее устремленность:
    Стихи крылатые твои
    Пусть ищут за чертой земного
    Иных небес, иной любви.
    Теперь можно ответить на поставленный выше вопрос о собственно литературных влияниях на русских символистов. И ответ опять придется давать дифференцированно: отдельно в отношении всего русского символизма, и отдельно — в отношении теургов.
    Целиком приняли русские символисты (и старшее, и младшее поколение) поэтику западных мастеров. Брюсов поэтому справедливо отмечал, что и поэтическое искусство Тютчева как виднейшего русского предшественника символизма идет от Запада. Действительно, поэтика всего русского символизма (начиная с понимания существа символа как искания, по словам Верлена, «за чертой земного иных небес, иной земли»)—это все та же поэтика намеков, недосказанности, «соответствий» между реальным и «иномирным», сложной метафоричности, превалирования музыкального начала и т. п.
    Далее можно отметить — уже в отношении только старших символистов, — что все их основные темы и мотивы в той или иной мере повторяли французский символизм. Это воспевание крайнего индивидуализма и произвола «Я», стоящего вне всяких законов; неприятие реального мира — тюрьмы; устремленность в «запредельное»; апелляция к «экстазу» мигов, мечты; стремление к «тому, чего нет» (Гиппиус), воспевание анормального, порочного, «корня человечества больного» (Минский, Сологуб). И это, наконец, тот же космополитизм, метания «Я», не знающего ни братьев, ни сестер, ни отца, ни родины.
    Вяч. Иванов тоже признавал, что это поколение было творчески несамостоятельным, хотя, считает Иванов, то был лишь «короткий промежуток»: промежуток «чистого эстетизма, нигилистического по миросозерцанию, эклектического по вкусу и болезненного по психологии». Но позже, с появлением теургов, утверждает Иванов, «истинный символизм» полностью вернулся «на русскую почву».
    Так ли это, однако? Отошли ли от западных влияний и пришли ли к национальным истокам теурги, а также позднейший Мережковский и его единомышленники?
    В отношении теургов верно то, что они отвернулись от «болезненной психологии» старшего поколения и создали поэзию, в которой пытались заменить индивидуализм «соборностью», неопределенность устремлений в «иномирное», верой во «второе пришествие», пессимизм в отношении реальной действительности религиозным оптимизмом. Иначе говоря, они отвергли основные темы и мотивы старшего поколения, непосредственно шедшие от французского символизма.
    Но, с другой стороны, приход «Нового Христа» в духе Вл. Соловьева теурги, как мы видели, связывали с Ницше (А. Белый), с греческой античностью (Вяч. Иванов); их эстетика все так же исходила из агностицизма Канта; тема спасительной «Вечной Женственности» явно перекликалась с немецким романтизмом, прежде всего, с Новалисом; наконец, теурги (Белый) «дополняли» свое учение теософией немца Штейнера.
    Таким образом, западные истоки и влияния существенным образом сказывались и у теургов. Несколько иначе обстоит дело с Мережковским и его ближайшими единомышленниками (Гиппиус, Философов). Критики-современники постоянно обвиняли Мережковского в переменчивости взглядов «по последней моде». Сам Мережковский, однако, считал свое творчество единым. Это «не ряд книг, — писал он в предисловии к собранию своих сочинений,— а звенья одной цепи, части одного целого», хотя автор и переживал «безысходную муку противоречий, шел к соединению через раздвоения».
    Однако при всех этих переменах Мережковский в одном был неизменен: он всегда был религиозен. И в этом, собственно, и заключается «единство» его творчества. В чем же суть концепции Мережковского (художественно наиболее полно выраженная в трилогии «Христос и Антихрист», теоретически — в многочисленных статьях и книгах)?
    Историческое христианство, утверждает позднейший Мережковский, — пройденная ступень, ибо оно аскетично и противоречиво. С другой же стороны невозможно, по Мережковскому, жить «без Христа», так как это приводит к господству «черта», к «царству мещанства», Чичиковых и Хлестаковых (куда автор причисляет и пролетарское социалистическое движение — «Вавилонскую башню социал-демократии — всемирное и вечное царство Чичикова»).
    И вот, в противовес Христу «Первого Завета», а также своеволию «язычества» и «мещанства», Мережковский проповедует «последнее откровение Третьего Завета». Здесь «антиномия личности и общества, анархизма и социализма разрешается в совершенном соединении Богочеловека с Богочеловечеством» и достигается, наконец, «совершенный синтез безгранично свободной личности и безгранично свободной общественности… тысячелетнее царство святых на земле, в новом Иерусалиме, Граде Возлюбленном, в том самом, который возвещается в Апокалипсисе».
    В концепции о «Третьем Завете» непосредственно западных влияний нет. Она основана на Библии, Апокалипсисе, учении Христа, которые Мережковский считает национально-русскими.
    Итак, вопрос о западных влияниях на русский символизм нельзя решать однозначно. Здесь по-разному (в различные периоды и у различных художников), очень причудливо, а нередко и противоречиво переплетались общефилософские и собственно литературные влияния. Поэтому-то и сами символисты и их критики, подчеркивая отдельные стороны сложного явления, по-разному и осмысливали проблему. Мережковский и теурги настаивали на самобытно-национальных корнях символизма, противопоставляя их Западу. Конкретно такой национальной основой объявлялись христианско-религиозные начала, искони, мол, свойственные русской литературе и русскому народу. Их они и продолжают. Что же касается того нового, что они сюда внесли, то младосимволисты видели его в теургии, Мережковский — в «Третьем Завете».
    Однако, по сути дела, различия между теургами и Мережковским не было. Это лишь по-разному трактовавшееся единое, модное в те годы, «новое религиозное сознание». Коренное свое единство сознавали не только символисты и их друзья, но и все вообще «религиозники» того времени. Не случайно поэтому соловьевско-теургическую и антропософскую концепцию «Серебряного голубя» и «Петербурга» одинаково приветствовали как раскрытие глубочайших «основ русской души» и Мережковский, и Бердяев, и Вяч. Иванов, и Аскольдов…
    Теурги и Мережковский одинаково утверждали, что их творчество национально и народно потому, что продолжает, дескать, дело всей великой русской литературы, которая, как и символизм, в основе своей — религиозна.
    Не может, однако, быть никакого сомнения в том, что все эти рассуждения и домыслы — полнейшее извращение и сущности «души русского народа», и сущности русской литературы. Лучшее свидетельство тому знаменитые слова В. Г. Белинского: «По-вашему, — писал Белинский Гоголю, — русский народ самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе… Он говорит об образе: годится — молиться, а не годится — горшки покрывать. Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ». В. И. Ленин считал религиозность и христианское смирение чертами отсталости, той «патриархальности» русского народа, которая была воспитана в нем веками рабства и использовалась господствующими классами, чтобы, говоря словами Белинского, «именем Христа» оправдать эксплуатацию, кнут, насилие. Религия – одна из самых гнусных вещей, какие только есть на свете»,— писал Ленин. И корни ее не в какой-то внеисторической особой «русской душе»: «Социальная придавленность трудящихся масс, кажущаяся полная беспомощность их перед слепыми силами капитализма… — вот в чем самый глубокий современный корень религии» — учил Ленин. Реальные же исторические «условия жизни» — все более развертывающаяся в стране классовая борьба — неизбежно порождают даже у самых отсталых слоев народа, где еще господствовала «бессознательная, рутинная религиозность», революционную сознательность.
    Теурги, Мережковский и К° выдавали реакцию за прогресс. Они выдавали средневековье, победоносцевскую Россию, «подмороженную лет на сто», за ее «светлое» будущее. Таков был объективный смысл их метафизики, как, впрочем, смысл всех течений так называемого «нового религиозного сознания».
    Правда, символисты в своих выступлениях постоянно подчеркивали, что нельзя, ошибочно связывать их с реакцией и Победоносцевым. Более того: они утверждали, что революция без религии — немыслима, революция по своей природе религиозна и, стало быть, они — революционеры. В специальной статье, посвященной этому вопросу, Философов писал: «Всякая революция есть факт не только социального и политического порядка, но и факт порядка мистического. Революция — всегда акт веры, проявление веры в чудо: вера в действии». А поэтому «можно утверждать, что пересмотр религиозной проблемы (т. е. утверждение «нового религиозного сознания».— И. М.)естъ законное детище не реакции, а революции».
    Разоблачая эту хитроумную софистику, В. И. Ленин писал, что революционный пролетариат борется «со всяким средневековьем, а в том числе и со старой, казенной религией и со всеми попытками обновить ее или обосновать заново или по-иному». Подлинная же причина появления на сцене всех этих новых религиозных исканий в том, что «полицейская религия уже недостаточна для оглупления масс, давайте нам религию более культурную, обновленную, более ловкую».
    Такой более «ловкой» религиозно-идеалистической системой взглядов были, кстати оказать, и идеи «Вех», этой «энциклопедии либерального ренегатства», опубликованной виднейшими тогда кадетствующими публицистами и философами. Но ведь, подчеркивал Ленин, «истинная мысль «Вех» ровно ничем не отличается от истинных мыслей Победоносцева. Победоносцев только честнее и прямее говорил то, что говорят Струве, Изгоевы, Франки и К°». И решительно то же можно сказать о теургах и Мережковском «Третьего Завета». Они были одной из групп единого религиозно-реакционного лагеря, небольшой группой рафинированной интеллигенции, совершенно оторванной от народа, чуждой ему, творящей свои «концепции» за письменным столом. Впрочем, в этом признавался сам Мережковский. В исследовании «Л. Толстой и Достоевский» он писал, что проповедники «нового религиозного сознания — ничтожная горсть русских людей», для которых «жизнь народных глубин… тайна».
    Мы вправе сделать следующий вывод: новейшая формация русского символизма выдвигала в качестве самобытных и национальных своих особенностей (а заодно и в качестве исконно национальных особенностей русского народа и русской литературы) религиозно-мистические начала. При этом они были убеждены, что разрешают глубочайшие противоречия русской и даже мировой истории, неся «освобождение мира именем Христа». Иначе говоря, субъективно они осмысливали свою деятельность как борьбу за великие гуманистические идеалы.
    Однако все обстояло совсем не так. Объективно они представляли своеобразный вариант общего, модного тогда реакционного течения и с этих позиций ложно истолковывали и «душу русского народа», и русскую литературу.
    Вместе с тем по своим философским истокам (иррационализм, апелляция к «интуиции», экстазам, подновленной религии, мистике, теософии) позднейшие русские символисты, как и ранние, исходили, несомненно, начиная с кантианства, из различных западных, лишь несколько деформированных учений.
    Но значит ли это, что русский символизм не имел решительно ничего самобытного? Значит ли это, что от начала до конца это течение было только подражательным? Такой вывод был бы неверен.
    Сравнительно с западными, русские символисты с первых же своих шагов осмысливали человеческое «Я» философски. То, что у западных символистов поэтически и импрессионистически только констатировалось и, по слову А. Луначарского, было лишь выражением «потемок собственного духа», у русских символистов (уже первого призыва) возникало в осознанной философской концепции.
    Кстати сказать, философичность как характерную черту русского символизма отмечал и В. Я. Брюсов. «Символисты,— писал он, — обратились к выражению общих идей. Символисты требовали, чтобы писатель, поэт, был вместе с тем и философом, мыслителем».
    Вторая особенность русского символизма, касающаяся уже главным образом позднейшей его формации, — субъективные стремления некоторых его представителей к гуманизму. Однако переведенный в область мистики, гуманизм этот превращался в свою противоположность. Реакционность этой метаморфозы прекрасно вскрыл еще Белинский (в том же «Письме к Гоголю»): «Россия видит свое опасение,— писал он,— не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди.. не молитвы… а пробуждесние в народе чувства человеческого достоинства… права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью».

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *