Сочинение на тему житие протопопа аввакума

13 вариантов

  1. Протопоп Аввакум был самым известным и значительным писателем в XVII веке. Да и по сегодняшний день в стиле и пафосности вряд ли найдутся равные ему таланты. Кроме этого, Аввакум — главней идеолог старообрядчества, его лидер. Его литературная деятельность полностью подчинена идеологии.
    Жизнь писателя сложилась таким образом, что большую ее часть он провел перед лицом мученичества и смерти. Поэтому он чужд лжи, притворства и лукавства. «Невозможно Богу солгати», «ей, ей, не лгу» — такие страстные заверения рассыпаны по страницам его книг и писаний.
    «Миленькие мои, аз сижу под спудом тем засыпан. Несть на мне ни нитки, только крест с гайтаном, да в руках четки, тем от бесов боронюся». Его не тревожит литературная традиция. Ему лишь бы правду сказать, всю до конца, лишь бы «речь была чиста и права и непорочна». Искренность — художественный метод для Аввакума. Балагурство губит разум. Ценным является только страстное чувство непосредственной внутренней духовной жизни: «Я не богослов — что на ум попало, я тебе то и говорю». Он бываем гневлив, бранчлив, ласков, и все это спешит излиться из-под его пера. Его натуре противоречит тихая, спокойная речь. Она не в природе Аввакума. Даже молитва у него переходит в крик. Он «кричит воплем», к Богу «кричит», к Богородице. Его речь пересыпана восклицаниями, мольбою, бранью. Ни один из писателе!! до него не писал столько о своих переживаниях, как Аввакум. В его речи постоянны замечания о состоянии его души: «мне горько», «грустно гораздо», «мне жаль»… И сам он, и те, о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут.
    Круг тем и настроений в «Житии…» ничем не ограничен: от богословских рассуждений до физиологических описаний. Но все он сопоставляет со случаями из личной жизни. Весь мир вращается вокруг исполинской вертикали его «Эго».
    Он зовет свою речь «вяканием», свое писательство «ковырянием». Как человек, свободно беседующих”! с друзьями, Аввакум говорит иногда то, что к слову молвилось, он часто прерывает самого себя, просит прощения у читателя, высказывает свои суждения, иногда берет их назад. Его изложение, как живая речь, полно недомолвок, неясностей,1 он как бы тяготится своим многословием, боится надоесть читателю и торопится закончить. Картины сменяют одна другую, нагромождаются и растут образы.
    Одновременно его страстная живая речь часто подкрепляется
    цитатами из церковных авторитетов, он по памяти приводит отрывки из богословских книг. За бытовыми мелочами видит вечный непреходящий смысл событий.
    Библия для Аввакума — это только повод сравнить «нынешнее безумие» с «тогдашним». Любой библейский эпизод он рассматривает через призму современных ему проблем.
    Речь Аввакума имеет исключительно русский характер. Часто она связана с народным юмором, с прибауткой: «Вот вам и без смерти смерть» и т. д.
    Крайний консерватор, Аввакум все равно был явным представителем нового времени. Привлекает литературная новизна его сочинений. Это понимал и сам протопоп. Он и в самом деле причисляет себя к святым и передает не только факты, но и чудеса, которые он сотворил. Он сам сочиняет свое житие, описывает собственную жизнь, прославляет собственную личность.
    Его творчество противоречиво. Оно колеблется между стариной и новизной, между молитвой и бранью. Аввакум первый ставит типичные для русской литературы вопросы. Ведь то, что он русский, — это для него факт внутренней, духовной жизни. Он русский не только по своему происхождению, не только по патриотическим убеждениям — все русское составляло для него воздух, которым он дышал, и пронизывало собою всю его внутреннюю жизнь, все чувства. А чувствовал он так глубоко, как никто из его современников. Его личность и его книга в истории и особенно в литературе — явление исключительное и значительное.

  2. Искренность чувств – вот самое важное для Аввакума: “не латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говоры господь, но любви с прочими добродетельми хощет; того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго”. В этой страстной проповеди искренности Аввакум имел литературный образец – исполненные простоты проповеди того самого аввы Дорофея, писателя VI в., которого неоднократно издавали именно в XVII в. и у нас (трижды в Москве в 1652 г.), и за границей (четырежды на латинском и пять раз на французском языке) и которого поучение “о любви” приводит Аввакум в предисловии к третьей редакции своего “Жития”. “Елико бо соединевается кто искреннему, толико соединяется богови”, “поелику убо есмы вне и не любя бога, потолику имамы отстояние каждо ко искреннему. Аще ли же возлюбим бога, елико приближаемся к богу любовию, яже к нему, толико соединеваемся любовью к ближнему, и елико соединеваемся искреннему, толико соединеваемся богу”, – цитирует Аввакум. Пример Дорофея побудил Аввакума и приняться за описание собственного жития: “Авва Дорофей описал же свое житие ученикам своим… и я такожде сказываю вам деемая мною…”
    “Красноглаголание” губит “разум”, то есть смысл речи. Чем проще скажешь, тем лучше: только то и дорого, что безыскусственно и идет непосредственно от сердца: “воды из сердца добывай, елико мочно, и поливай на нозе Исусове”.
    Ценность чувства, непосредственности, внутренней, духовной жизни была провозглашена Аввакумом с исключительной страстностью; “я ведь не богослов, – что на ум попало, я тебе то и говорю”, “писано моею грешною рукою сколько бог дал, лучше того не умею” – такими постоянными заверениями в своей безусловной искренности полны произведения Аввакума. Даже тогда, когда внутреннее чувство Аввакума шло в разрез с церковной традицией, когда против него говорил властный пример церковных авторитетов, все равно Аввакум следовал первым побуждениям своего горячего сердца. Сочувствие или гнев, брань или ласка – все спешит излиться из-под его пера. Пересказав притчу о богатом и Лазаре, Аввакум не хочет назвать богатого “чадом”, как назвал его Авраам: “Я не Авраам, не стану чадом звать: собака ты… Плюнул бы ему в рожу ту и в брюхо то толстое пнул бы ногою”.
    Неоднократно повторяет Аввакум, что ему опостылело “сидеть на Моисеевом седалище”, то есть быть церковным законодателем – разъяснять своим единомышленникам канонические вопросы, в изобилии вызванные церковными раздорами: “по нужде ворьчу, понеже докучают. А как бы не спрашивал, я бы и молчал больше”. И разъяснения, даваемые Аввакумом, отличаются непривычной для XVIII в. свободой: все хорошо перед богом, если сделано с верою и искренним чувством; он разрешает крестить детей мирянину, причащать самого себя и т. д. Вступая в спор с “никонианами” из-за обрядовых мелочей, Аввакум делает это как бы через силу и торопится отвести эту тему: “Да полно о том беседовать: возьми их чорт! Христу и нам оне не надобны”. Он ненавидит не новые обряды, а Никона, не “никонианскую” церковь, а ее служителей. Он гораздо чаще взывает к чувствам своих читателей, чем к их разуму, проповедует, а не доказывает. “Ударить душу перед богом” – вот единственное, к чему он стремится. Ни композиционной стройности, ни тени “извития словес”, ни привычного в древнерусской учительной литературе “красно-глаголания” – ничего, что стесняло бы его непомерно горячее чувство. Он пишет, как говорит, а говорит он всегда без затей, запальчиво: и браня, и лаская.
    Тихая, спокойная речь не в природе Аввакума. Сама молитва его часто переходит в крик. Он “кричит воплем” к богу, “кричит” к богородице. “И до Москвы едучи, по всем городом и по селам, во церквах и на торъгах кричал, проповедан слово божие”. Все его писания – душевный крик. “Знаю все ваше злохитрство, собаки… митрополиты, архиепископы, никонияна, воры, прелагатаи, другия немцы руския” – такой тирадой-криком разражается он в своем “рассуждении” “О внешней мудрости”.
    Брань, восклицания, мольбы пересыпают его речь. Ни один из писателей русского средневековья не писал столько о своих переживаниях, как Аввакум. Он “тужит”, “печалится”, “плачет”, “боится”, “жалеет”, “дивится” и т. д. В его речи постоянны замечания о переживаемых им настроениях: “мне горько”, “грустно гораздо”, “мне жаль”… И сам он, и те, о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут: “плачють миленькие глядя на нас, а мы на них”, “умному человеку поглядеть, да лише заплакать на них глядя”, “плачючи кинулся мне в карбас”, “и все плачют и кланяются”. Подробно отмечает Аввакум все внешние проявления чувств: “ноги задрожали”, “сердце озябло”. Так же подробно описывает он поклоны, жесты, молитво-словия: “бьет себя и охает, а сам говорит…”, “и он, поклонясь низенько мне, а сам говорит: спаси бог”.
    Речь Аввакума глубоко эмоциональна. Он часто употребляет и бранные выражения, и ласкательные, и уменьшительные формы: “дворишко”, “кафтанишко”, “детки”, “батюшко”, “миленький”, “мучка”, “хлебец”, “коровки да овечки”, “сосудец водицы” и даже “правильца”, то есть церковные правила. Он любит называть своих собеседников ласкательными именами и остро чувствует, когда так называют и его самого. Когда “гонители” назвали его “батюшко”, Аввакум отметил это с иронией: “Чюдно! давеча был блядин сын, а топерва батюшко!”
    Круг тем и настроений в сочинениях Аввакума ничем не ограничен: от богословских рассуждений до откровенного описания физиологических отправлений человеческого организма. Но к каждой теме он подходит с неизменным эгоцентризмом. Личное отношение пронизывает все изложение, составляя самую суть его. Под действием этого субъективизма по-новому осмысляются и конкретизируются традиционные образы средневекового сознания. Аввакум все сопоставляет со случаями из собственной жизни. Вот как, например, он объясняет евангельские слова: “будьте мудры, как змии, и просты, как голуби” (Матфея, X, 16). Змеи мудры потому, что прячут голову, когда их бьют: “я их бивал с молода-ума. Как главы-то не разобьешь, так и опять оживет”, а голубь незлоблив, так как, потеряв гнездо и птенцов, не гневается, а вновь строит гнездо и заводит новых птенцов: “я их смолода держал, поповичь я, голубятник был”.
    Свою речь Аввакум называет “вяканием”, свое писание – “ковырянием”, подчеркивая этим безыскусственность своих сочинений. Он пишет, как бы беседуя, обращаясь всегда не к отвлеченному, а к конкретному читателю так, как будто бы этот читатель стоит здесь же, перед ним: “Досифей, а Досифей! Поворчи, брате, на Олену-то старицу: за что она Ксенью-то, бедную, Анисьину сестру, изгоняет?” Иногда Аввакум ведет свою беседу одновременно с несколькими лицами, переводя речь от одного собеседника к другому: “Возьми у братьи чотоки – мое благословение – себе”, и обращается тут же к тем, кто должен отдать четки: “Дайте ему, Максим с товарищи, и любите Алексея, яко себя”.
    Аввакум тяготится тем, что беседа его не полна, одностороння, что собеседник его молчит, не отзываясь на его обращения: “Ну, простите, полно говорить; вы молчите, ино и я с вами престану говорить!” Однажды в своем “Житии”, рассказав о том, как он с женою и детьми обманул казаков, спрятав от них чем-то провинившегося “замотая”, Аввакум не выдержал: его мучает совесть, нет ли греха в таком обмане? И он оставил в рукописи несколько чистых строк для ответа своему читателю. Чужою рукою (видимо, его соузника Епифания) вписан ответ: “Бог да простит тя и благословит в сем веце и в будущем, и подружию твою Анастасию и дщерь вашу и весь дом ваш. Добро сотворили есте и праведно. Аминь”. Вслед за этими словами снова начал писать обрадованный Аввакум: “Добро, старец, спаси бог на милостыни! Полно тово”. Так “Житие” превратилось в данном эпизоде в подлинную беседу. Но Аввакум прибег к такому способу изложения лишь один раз: он не сделал из него литературного “приема”.
    Как человек, свободно и бесхитростно беседующий с друзьями, Аввакум говорит иногда то, что “к слову молылось” (молвилось); он часто прерывает самого себя, просит прощения у читателя, нерешительно высказывает свои суждения и берет их иногда назад. Например, в одном из своих писем он просит “отцов поморских” прислать ему “гостинец какой-нибудь; или ложку или ставец, или ино что”, но затем, как бы одумавшись, отказывается от своей просьбы: “али и у самих ничего нет, бедные батюшки мои? Ну, терпите Христа ради. Ладно так! Я веть богат: рыбы и молока много у меня”.
    Своими собеседниками Аввакум ощущает не только читателей, но и всех, о ком он пишет. Пишет ли он о Никоне, о Пашкове, о враге или друге, – он обращается к каждому с вопросами, насмешками, со словами упрека или одобрения. Даже к Адаму он обращается, как к собеседнику: “Что, Адам, на Еву переводишь?” (то есть сваливаешь вину). Он беседует и с человеческим родом: “Ужжо, сердечные, умяхчит вас вода”; взывает к Руси: “ох, ох, бедныя! Русь, чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев?!” Даже дьявола он делает своим собеседником: “Добро ты, дьявол, вздумал”.
    Форму свободной и непринужденной беседы сохраняет Аввакум повсюду. Его речь изобилует междометиями, обращениями: “ох, горе!”, “ох, времени тому”, “увы грешной душе”, “чюдно, чюдно” и т. д. Его изложение, как живая речь, полно недомолвок, неясностей, он как бы тяготится своим многословием, боится надоесть читателю и торопится кончить: “да что много говорить?”, “да полно тово говорить”, “много о тех кознях говорить!”, “тово всего много говорить” и т. д. Отсюда спешащий и неровный темп его повествования: все излить, все высказать, ничего не утаить, быть искренним до конца – вот к чему он стремится. И Аввакум торопится выговориться, освободиться от переполняющих его чувств. Картины сменяются одна другой, образы нагромождаются и растут, восклицания и обращения врываются в беспорядочный поток его рассказа, сомнения и колебания – в поток его чувств и переживаний.
    В своем презрении к “внешней мудрости”, к правилам и традициям письма он последователен до конца. Он пишет действительно так, как говорит, и с почти фонетической точностью воспроизводит особенности своего нижегородского произношения. Надо было обладать исключительным чувством языка, чтобы так решительно отбросить от себя многие условности орфографии и письменной традиции, заменив их воспроизведением на письме устной речи.
    Казалось бы, свобода формы сочинений Аввакума безгранична: он не связывает себя никакими литературными условностями, он пишет обо всем – от богословских вопросов до бытовых мелочей; высокие церковнославянизмы стоят у него рядом с площадной бранью. Но тем не менее в его своеобразной литературной манере есть кое-что и от русского средневековья. Аввакум был не просто книжным человеком, но и очень образованным книжником. Но своими книжными знаниями, своим умением пользоваться книжными приемами и книжным, церковнославянским языком он распоряжается с полной свободой и все с тем же стремлением наибольшего самовыражения. Он любит подкреплять свои мысли цитатами из церковных авторитетов, хотя выбирает цитаты наиболее простые и по мысли, и по форме – “неукрашенные”. Он приводит на память тексты Маргарита, Палеи, Хронографа, Толковой псалтири, Азбуковника, он знает по Четьям-минеям жития святых, знаком с “Александрией”, “Историей Иудейской войны” Иосифа Флавия, с Повестью о белом клобуке, со Сказанием о Флорентийском соборе, с Повестью об Акире, с “Великим Зерцалом”, с летописью и Повестью о Николе Заразском и другими памятниками.
    В переписке Аввакума есть эпизоды, как бы овеянные “простотою вымысла” хорошо известного ему Киево-Печерского патерика. Принес Аввакуму “добрый человек” из церкви просвиру. И думал Аввакум, что просвира эта – настоящая, освященная по старому обряду. Он поцеловал ее и положил в уголку. Но с той поры стали каждую ночь наведываться к Аввакуму бесы. Они то завернут Аввакуму голову так, что он едва может вздохнуть, то вышибут из рук четки во время молитвы, а однажды ночью, точь-в-точь как в Киево-Печерском патерике с Исакием, “прискочиша” к Аввакуму “множество бесов и един бес сел з домрою в углу, на месте, где до того просвира лежала, и прочий начаша играти в домры и гутки. А я слушаю. И зело мне грустно…”. Только после того, как Аввакум сжег просвиру, бесы перестали докучать ему. “Видишь ли, Маремьяна, – пишет Аввакум, – как бы съел просвиру-ту, так бы что Исакия Печерского затомили”. Аввакум не скрывает сходства с Киево-Печерским рассказом, оно и самому ему кажется удивительным, и тем достигает впечатления полной непосредственности заимствования.
    Есть два способа использования писателем предшествующего книжного материала. Наиболее распространенный способ – это точное цитирование, иногда с указанием, откуда взята цитата. Тем самым создаются как бы вкрапления чужеродного текста в свой собственный. Это не выражение своей мысли: это подкрепление ее чужим текстом. Но есть и другой способ, гораздо более редкий в новое время и довольно часто встречающийся в средневековой литературе. Автор цитирует неточно, по памяти, частично даже меняя цитату, не подтверждая свою мысль чужим текстом, а как бы выражая чужими словами свою собственную мысль. Этот способ связан, конечно, с пониженным чувством авторской собственности. При этом втором способе неточная цитата становится формой выражения своей мысли. Именно так цитирует в своих сочинениях Аввакум, ничуть не нарушая таким цитированием непосредственности и полной искренности своего самовыражения. Этот же оттенок есть и в тех случаях, когда Аввакум начинает писать книжно и выспренне. Такая книжность всегда имеет либо оттенок несерьезности, как бы игры, либо искренней книжности – книжности настроения, книжности самой мысли. Аввакум не подчиняется книжности, книжной традиции, а подчиняет ее себе – властно и эмоционально. Искренность и непосредственность – всегда верхний слой его произведений, книжность – нижний, подспудный, служащий первому. То же самое можно сказать и о фактической, “реалистической” стороне его писаний. Факт в сочинениях Аввакума подчинен мысли, чувству, идее. Факт иллюстрирует идею-чувство, а не идея объясняет факт. Его жизнь во всей ее реальной сложности – это часть его проповеди, а не проповедь часть жизни. Так обстоит дело в конечном счете.
    Несмотря на всю свою приверженность к воспоминаниям, к житейским мелочам, к бытовой фразеологии, Аввакум не просто бытописатель. Средневековый характер его сочинений сказывается в том, что за бытовыми мелочами он видит вечный, непреходящий смысл событий. Все в жизни символично, полно тайного значения. И это вводит “Житие” Аввакума в круг традиционных образов средневековья. Море – жизнь; корабль, плывущий по житейскому морю, – человеческая судьба; якорь спасения – христианская вера и т. д. В эту систему образов включается и стиль “Жития”. Но для Аввакума нет абстрактных символов и аллегорий. Каждый из символов для него не отвлеченный знак, а конкретное, иногда до галлюцинаций доходящее явление – видение. Однажды ночью, на молитве, еще до начала своих мытарств, увидел Аввакум видение – два золотых корабля своих духовных детей, Луки и Лаврентия, и свой собственный корабль: “не златом украшен, но разными пестротами, – красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо, – его же ум человечь не вмести красоты его и доброты”. “И я вскричал: чей корабль?” Сидевший на корабле кормчий “юноша светел” ответил: “твой корабль, да плавай на нем з женою и детьми, коли докучаешь! И я вострепетах и седше разсуждаю: что се видимое? и что будет плавание?”
    Это “видение” освещает внутреннею значительностью все начавшиеся с этой поры превратности судьбы Аввакума. Отправляясь в изгнание, он вспоминает тот же корабль: “Также сел опять на корабль свой, еже и показан ми…” С этим кораблем связана целая система образов. “Четвертое лето от Тобольска плаванию моему”, – говорит он о времени своего изгнания. “Грести надобно прилежно, чтоб здорово за дружиною в пристанище достигнуть”. Невзгоды – бури на этом житейском море: “дьявол паки воздвиг на мя бурю”, “ин начальник воздвиг на мя бурю” и т. д. Так церковный символ превращается у Аввакума в конкретное “видение” и насыщает собою все “Житие” от начала до конца. Можно предполагать, что обильно встречающиеся в “Житии” реальные сцены плавания Аввакума на дощанике, на карбасе и т. д. привлекали его внимание именно потому, что они ассоциировались в его сознании все с тем же церковно-библейским символом корабля.
    Церковная символика и народная поэзия всех народов знает образ души-птицы. С особой силой воображения, с большой остротой сочувствия Аввакум как бы видел действительно душу, освободившуюся от уз человеческого тела, – птицу. Душа человека после его смерти, писал Аввакум, “туды ж со ангелы летает, равно яко птичка попархивает, рада – из темницы той вылетела”. И так всегда и во всем: Аввакум видит то, о чем пишет, и никогда не пишет о том, что им не прочувствовано и не узнано, как свое, близкое ему.
    С той же системой церковно-библейской символики связан у Аввакума и излюбленный им образ странничества, пронизывающий “Житие” рядом соединенных с ним метафор. Но и образ странничества, и эти вытекающие из него метафоры для Аввакума так же конкретны, как и символы корабля и души-птицы. Аввакум рассказывает, как в Сибири, в изгнании, зимой они брели с семьей по снежной пустыне: “Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится”. Падали и их спутники. “Долго ли муки сея, протопоп, будет?” – спрашивает Аввакума жена. “Марковна, до самыя смерти!” Она же, вздохня, отвещала: “добро, Петровичь, ино еще побредем”. Символическое значение этой сцены осторожно раскрыто Аввакумом только в этих последних словах сурового протопопа и его верной жены: всю жизнь они бредут и будут брести до самой смерти.
    Все в жизни Аввакума полно для него тайной значительности, в ней нет для него ничего случайного. Истинность изображаемого им “дела божия” подкреплена многочисленными “видениями” и чудесами. В трудные часы жизни Аввакуму не раз “является” на помощь ангел; в него не стреляет пищаль; за нападение на него виновный наказывается внезапной болезнью; Аввакум исцеляет от недугов, изгоняет бесов, по его молитве расступается покрытое льдом озеро и т. д. Все эти житийные шаблоны переданы, однако, Аввакумом не в отвлеченной средневековой манере, а жизненно конкретно. Быт и средневековая символика слиты в произведениях Аввакума нераздельно.
    Аввакум не только приводит библейские символы для истолкования обстоятельств своей жизни, но и, наоборот, личными воспоминаниями, бытовыми реалиями, отчетливо нарисованными с натуры картинами толкует и оживляет библейские образы. Библейская история переводится им в чисто бытовой план, снижается до того конкретного “видения”, в порыве которого Аввакум увидел и свой ярко раскрашенный всеми жизненными цветами “корабль моря житейского”. Вот приводит Аввакум текст книги “Бытия” (III, 6-7): “И вкусиста Адам и Евва от древа, от него же бог заповеда, и обнажистася” – и затем конкретизирует этот рассказ таким образом: “О, миленькие! одеть стало некому; ввел дьявол в беду, а сам и в сторону. Лукавой хозяин накормил и напоил, да и з двора спехнул. Пьяной валяется на улице, ограблен, а никто не помилует. Увы, безумия и тогдашнего и нынешнева”.
    Библия для Аввакума – это только повод сравнить “нынешнее безумие” с “тогдашним”. Любой библейский эпизод он вводит в круг интересующих его современных проблем. Ссылка, например, Адама на Еву в ответе на вопрос бога – “кто сказал тебе, что ты наг”, – толкуется Аввакумом так: “Просто молыть: на што-де мне дуру такую зделал? Сам неправ, да на бога пеняет. И ныне по-хмельные, тоже шпыняя, говорят: на што бог и сотворил хмель-ет, весь-де до нага пропился, и есть нечева, да меня жьде избили всево; а иной говорит: бог-де ево судит, упоил до пьяна; правится бедной, бытто от неволи так зделалось. А беспрестанно тово ищет и желает; на людей переводит, а сам где был?”
    Все творчество Аввакума проникнуто резким автобиографизмом. Автобиографичны все его сочинения – от “Жития” до богословских рассуждений и моральных наставлений и толкований. Все в его сочинениях пронизано и личным отношением, и личными воспоминаниями. В своем стремлении к предельной искренности и откровенности он пишет прежде всего о том, что касается его самого и его дела.
    Он презирает всякие внешние ценности, даже и ту самую церковную обрядность, которую он так фанатически отстаивал: “крюки-те в переводах-тех мне не дороги и ненайки-те песенные не надобе ж”. Над боярством он иронизирует, царский титул комически искажает. Разум, людская мудрость, людские установления – все то лишь “своеумные затейки”. “Бог разберет всякую правду и неправду. Надобно лишь потерпеть за имя его святое”.
    Он преисполнен иронии ко всему, смотрит на все как человек, уже отошедший от мира. “Не прогневайся, государь-свет, – пишет он царю, – на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить, как издохну”. Своих единомышленников-мучеников он сравнивает с комарами и “мушицами”: “елико их болши подавляют, тогда болше пищат и в глаза лезут”; своих детей он называет ласково “кобельками”, самого себя сравнивает с “собачкой”: “что собачка в соломе, лежу на брюхе”.
    Но несмотря на крайний автобиографизм его творчества, в этой все уничтожающей беспощадной иронии нет индивидуализма. Все происходящее за пределами его “земляного гроба” полно для Аввакума жгучего интереса. В наиболее личных своих переживаниях он чувствует себя связанным со своими читателями. Он близок ко всем, его чувства понятны. В малом и личном он находит великое и общественное. Сама личность Аввакума привлекала читателей чем-то близким, своим. И этим настоящим прочным мостом между Аввакумом и его читателями было живое чувство всего русского, национального. Все русское в жизни, в повседневном быту, в языке – вот что радует Аввакума, что его живит, что он любит и во имя чего борется. И речь Аввакума – его “ковыряние” и “вякание” – это русская речь; о ее национальном характере Аввакум заботится со всею страстностью русского человека; ее резкие национальные особенности перекрывают все ее индивидуальные признаки.
    Он взывает к национальному чувству своих читателей. “Ты ведь, Михайлович, русак”, – обращается он к царю; “не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык”. Аввакум восстает против того, что “борзой кобель” Никон “устрояет все по фряжьскому, сиречь по неметцкому”, что Спасов образ пишут так, что Спас выглядит, “яко немчин брюхат и толст”, что русского Николу начинают звать на немецкий лад Николаем. “Хоть бы одному кобелю голову-то назад рожою заворотил, да пускай бы по Москве-той так ходил”, – обращается он к Николе.
    Но “руссизм” языка Аввакума не нарочит. Он не заимствует намеренно из фольклора, как это было принято в книжности XVII в., близкой к посаду; он не цитирует песен, былин. Несмотря на все его пристрастие к просторечию, в его языке не так уж часты и пословицы (едва ли их наберется больше двух десятков). Но то, что язык его русский в самой своей глубокой основе, читатель чувствует с предельной силой.
    Исключительно русский характер его речи создается самим мастерством владения им русским языком: его широким словарем, гибкостью грамматики, какою-то особенною свободой и смелостью введения в письменный язык форм устной речи, чутьем самого звучания слова, близостью речи к русскому быту. Руссизм языка Аввакума нерасторжимо связан, кроме того, и с его чисто русским юмором – балагурством, пронизывающим все его сочинения: “я и к обедне не пошел и обедать ко князю пришел”; “книгу кормъчию дал прикащику и он мне мужика кормщика дал”; “вот вам и без смерти смерть”; “грех ради моих суров и бесчеловечен человек” и т. д.
    Глубоко национальный русский характер творчества Аввакума не только разрывал узкий круг личных эмоций, не только давал огромную общественную силу его писаниям и перекидывал мост между ним и его тогдашними читателями: несмотря на всю чуждость его учения современности, этот отчетливо русский характер писаний Аввакума продолжает привлекать к нему и современного читателя. Тот же “руссизм” творчества Аввакума возбуждает интенсивный интерес к нему и иностранных читателей и исследователей. Несмотря на все трудности перевода такого своеобразного писателя, сочинения Аввакума издаются во французском переводе (несколько раз), на английском, на немецком, на японском, польском, венгерском, греческом и многих других языках.
    Крайний консерватор по убеждениям, Аввакум был явным представителем нового времени. Да и всегда ли таким последовательным консерватором оставался Аввакум и по своим убеждениям? Его староверству предшествовал период его участия в церковном реформаторстве: Аввакум, Неронов, Вонифатьев сами были правщиками книг, прежде чем стали бороться против исправлений Никона. Аввакум изгонял многогласие из церковного пения и воскресил древний обычай церковной проповеди, забытой уже в течение целого столетия. Прежде чем пострадать за старину, Аввакум страдал за “новизны”: именно за них – за непривычные морально-обличительные проповеди – били его прихожане в Юрьевце. Но больше всего новизны в резко индивидуальной манере его писаний.
    XVII век в русской истории – век постепенного освобождения человеческой личности, разрушившего старые средневековые представления о человеке только как о члене корпорации – церковной, государственной или сословной. Сознание ценности человеческой индивидуальности, развитие интереса к внутренней жизни человека – таковы были те первые проблески освобожденного сознания, которые явились знамением нового времени.
    Интерес к человеческой индивидуальности особенно характерен для второй половины XVII в. В 60-х гг. дьяк Грибоедов пишет историю для детей, где дает психологические характеристики русских царей и великих князей. В те же годы появляется “Повесть о Савве Грудцыне” с центральной ролью, принадлежащей “среднему” безвестному человеку. В этом произведении все внимание читателя приковано к внутренней жизни человека и к его личной судьбе.
    Но даже в ряду всех этих фактов личность и деятельность Аввакума – явление исключительное. В основе его религии, проповеди, всей его деятельности лежит человеческая личность. Он борется, гневается, исправляет нравы, проповедует как властный наставник, а не как святой – аскет прежних веков. Свою биографию Аввакум излагает в жанре старого жития, но форма жития дерзко нарушена им. Аввакум пишет собственное житие, описывает собственную жизнь, прославляет собственную личность, что казалось бы верхом греховного самовосхваления в предшествующие века. Аввакум вовсе не считает себя обыкновенным человеком. Он и в самом деле причисляет себя к святым и передает не только факты, но и “чудеса”, которые считал себя способным творить. Как могла прийти подобная мысль – описывать собственную святость – русскому человеку XVII в., воспитанному в традициях крайнего религиозного смирения? Эгоцентризм жития Аввакума совершенно поразителен. Нельзя не видеть его связи с тем новым для русской литературы “психологизмом” XVII в., который позволил Аввакуму не только подробно и ярко описывать собственные душевные переживания, но и найти живые краски для изображения окружавших его лиц: жены, воеводы Пашкова, его сына, казаков и других.
    Все творчество Аввакума противоречиво колеблется между стариной и “новизнами”, между догматическими и семейными вопросами, между молитвой и бранью… Он всецело находится еще в сфере символического церковного мировоззрения, но отвлеченная церковно-библейская символика становится у него конкретной, почти видимой и ощутимой. Его внимание привлекают такие признаки национальности, которые оставались в тени до него, но которые станут широко распространенными в XIX и XX вв. Все русское для него прежде всего раскрывается в области интимных чувств, интимных переживаний и семейного быта. В XV-XVI вв. проблема национальности была нерасторжимо связана с проблемами государства, церкви, официальной идеологии. Для Аввакума она также и факт внутренней, душевной жизни. Он русский не только по своему происхождению и не только по своим патриотическим убеждениям – все русское составляло для него тот воздух, которым он дышал, и пронизывало собою всю его внутреннюю жизнь, все чувство. А чувствовал он так глубоко, как немногие из его современников накануне эпохи реформ Петра I, хотя и не видел пути, по которому пойдет новая Россия1.
    1 Тексты: Житие протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения. Под ред. Н.К. Гудзия. Вступ. статья Гусева В.Е. М., 1960; Робинсон А.Н. Жизнеописания Аввакума и Епифания. Исследования и тексты. М., 1963; Пустозерский сборник. Автографы сочинений Аввакума и Епифания. Изд. подгот. Демкова Н.С., Дробленкова Н.Ф., Сазонова Л.И. Л., 1975; Исследования: Виноградов В.В. О задачах стилистики. Наблюдения над стилем Жития протопопа Аввакума. // Русская речь. Сборник статей под ред. Л.В. Щербы. Т. 1. Пг., 1923; Гусев В.Е. Заметки о стиле “Жития” протопопа Аввакума. // ТОДРЛ. Т. XIII. 1957; Демкова Н.С. Житие протопопа Аввакума (Творческая история произведения). Л., 1974.

  3. Из книги “Великое наследие”

    СОЧИНЕНИЯ ПРОТОПОПА АВВАКУМА

    Можно с уверенностью сказать, что самым замечательным и самым известным русским писателем XVII века был Аввакум – главный идеолог русского старообрядчества. Старообрядчество возникло как противодействие стремлению Русского государства объединить церковь великорусскую и воссоединяемых украинских и белорусских областей в единой обрядовой системе – по преимуществу греческой. К движению старообрядчества примкнули многие крестьянские слои и “плебейские” элементы городского посада, оппозиционные государству. То и другое отчетливо сказалось в произведениях Аввакума.
    Своеобразная стилистическая манера Аввакума, крайний субъективизм его сочинений неразрывно связаны с теми мучительными обстоятельствами его личной жизни, в которых осуществлялось его писательское “страдничество”. Большинство произведений Аввакума было написано им в Пустозерске, в том самом “земляном гробу”, в котором он просидел последние пятнадцать лет своей жизни (с 1667 по 1682). Здесь, кроме его знаменитого “Жития”, им было написано свыше шестидесяти различных сочинений: “слов”, толкований, поучений, челобитных, писем, посланий, бесед. Все это обилие выраженных в разнообразных жанрах разных тем со всеми отразившимися в них жгучими запросами, волнениями, тревогами, объединено чувством надвигающегося конца. Все эти сочинения писались Аввакумом тогда, когда над ним уже была занесена рука смерти, когда над ним и в его собственных глазах, и в глазах его приверженцев уже мерцал венец мученичества.
    Литературные взгляды Аввакума в значительной мере определены этим его положением. Перед лицом мученичества и смерти он чужд лжи, притворства, лукавства. “Прости, Михайлович-свет, – писал он царю, – либо потом умру, да же бы тебе ведомо было, да никак не лгу, ниж притворялся, говорю: в темнице мне, яко во гробу сидящу, что надобна? Разве смерть! Ей, тако”. “Ей, не лгу”, “невозможно богу солгати” – такими страстными заверениями в правдивости своих слов полны его писания.
    “Милинькие мои! Аз сижу под спудом-тем засыпан. Несть на мне ни нитки, токмо крест с гойтаном, да в руках чотки, тем от бесов боронюся”. Он – “живой мертвец”, он – “жив погребен”, ему не пристало дорожить внешнею формою своих произведений: “Ох, светы мои, все мимо идет, токмо душа вещь непременна”; “дыши тако горящею душею: не оставит тя Бог”. Вот почему писать надо без мудрований и украс: “сказывай небось, лише совесть крепку держи”. Вот почему Аввакум дерзает на все, нарушает все литературные традиции, презирает всякую украшенность речи и стремится к правде до конца: лишь “речь бы была чиста, и права, и непорочна”.
    Искренность чувств – вот самое важное для Аввакума: “не латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говоры Господь, но любви с прочими добродетельми хощет; того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго”. В этой страстной проповеди искренности Аввакум имел литературный образец – исполненные простоты проповеди того самого аввы Дорофея, писателя VI века, которого неоднократно издавали именно в XVII веке и у нас (трижды в Москве в 1652), и за границей (четырежды на латинском и пять раз на французском языках) и которого поучение “о любви” приводит Аввакум в предисловии к третьей редакции своего “Жития”. “Елико бо соединевается кто искреннему, толико соединяется богови”, “поелику убо есмы вне и не любя Бога, потолику имамы отстояние каждо ко искреннему. Аще ли же возлюбим бога, елико приближаемся к Богу любовию, яже к нему, толико соединеваемся любовью к ближнему, и елико соединеваемся искреннему, толико соединеваемся Богу”, – цитирует Аввакум. Пример Дорофея побудил Аввакума и приняться за описание собственного жития: “Авва Дорофей описал же свое житие ученикам своим… и я такожде сказываю вам деемая мною…”
    “Красноглаголание” губит “разум”, то есть смысл речи. Чем проще скажешь, тем лучше: только то и дорого, что безыскусственно и идет непосредственно от сердца: “воды из сердца добывай, елико мочно, и поливай на нозе Исусове”.
    Ценность чувства, непосредственности, внутренней, духовной жизни была провозглашена Аввакумом с исключительной страстностью; “я ведь не богослов, – что на ум попало, я тебе то и говорю”, “писано моею грешною рукою сколько Бог дал, лучше того не умею” – такими постоянными заверениями в своей безусловной искренности полны произведения Аввакума. Даже тогда, когда внутреннее чувство Аввакума шло в разрез с церковной традицией, когда против него говорил властный пример церковных авторитетов, все равно Аввакум следовал первым побуждениям своего горячего сердца. Сочувствие или гнев, брань или ласка – все спешит излиться из-под его пера. Пересказав притчу о богатом и Лазаре, Аввакум не хочет назвать богатого “чадом”, как назвал его Авраам: “Я не Авраам, не стану чадом звать: собака ты… Плюнул бы ему в рожу ту и в брюхо то толстое пнул бы ногою”.
    Неоднократно повторяет Аввакум, что ему опостылело “сидеть на Моисеевом седалище”, то есть быть церковным законодателем – разъяснять своим единомышленникам канонические вопросы, в изобилии вызванные церковными раздорами: “по нужде ворьчу, понеже докучают. А как бы не спрашивал, я бы и молчал больше”. И разъяснения, даваемые Аввакумом, отличаются непривычной для XVIII века свободой: все хорошо перед Богом, если сделано с верою и искренним чувством; он разрешает крестить детей мирянину, причащать самого себя и т. д. Вступая в спор с “никонианами” из-за обрядовых мелочей, Аввакум делает это как бы через силу и торопится отвести эту тему: “Да полно о том беседовать: возьми их чорт! Христу и нам оне не надобны”. Он ненавидит не новые обряды, а Никона, не “никонианскую” церковь, а ее служителей. Он гораздо чаще взывает к чувствам своих читателей, чем к их разуму, проповедует, а не доказывает. “Ударить душу перед Богом” – вот единственное, к чему он стремится. Ни композиционной стройности, ни тени “извития словес”, ни привычного в древнерусской учительной литературе “красноглаголания” – ничего, что стесняло бы его непомерно горячее чувство. Он пишет, как говорит, а говорит он всегда без затей, запальчиво: и браня, и лаская.
    Тихая, спокойная речь не в природе Аввакума. Сама молитва его часто переходит в крик. Он “кричит воплем” к богу, “кричит” к Богородице. “И до Москвы едучи, по всем городом и по селам, во церквах и на торъгах кричал, проповедан слово Божие”. Все его писания – душевный крик “Знаю все ваше злохитрство, собаки… митрополиты, архиепископы, никонияна, воры, прелагатаи, другйя немцы руския” – такой тирадой-криком разражается он в своем “рассуждении” “О внешней мудрости”.
    Брань, восклицания, мольбы пересыпают его речь. Ни один из писателей русского средневековья не писал столько о своих переживаниях, как Аввакум. Он “тужит”, “печалится”, “плачет”, “боится”, “жалеет”, “дивится” и т. д. В его речи постоянны замечания о переживаемых им настроениях: “мне горько”, “грустно гораздо”, “мне жаль”… И сам он, и те, о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут: “плачють миленькие глядя на нас, а мы на них”, “умному человеку поглядеть, да лише заплакать на них глядя”, “плачючи кинулся мне в карбас”, “и все плачют и кланяются”. Подробно отмечает Аввакум все внешние проявления чувств: “ноги задрожали”, “сердце озябло”. Так же подробно описывает он поклоны, жесты, молитвословия: “бьет себя и охает, а сам говорит…”, “и он, поклонясь низенько мне, а сам говорит: спаси Бог”.
    Речь Аввакума глубоко эмоциональна. Он часто употребляет и бранные выражения, и ласкательные, и уменьшительные формы: “дворишко”, “кафтанишко”, “детки”, “батюшко”, “миленький”, “мучка”, “хлебец”, “коровки да овечки”, “сосудец водицы” и даже “правильца”, то есть церковные правила. Он любит называть своих собеседников ласкательными именами и остро чувствует, когда так называют и его самого. Когда “гонители” назвали его “батюшко”, Аввакум отметил это с иронией: “Чюдно! давеча был блядин сын, а топерва батюшко!”

  4. «Житие» протопопа Аввакума — шедевр древнерусской литературы, явление исключительное даже на фоне разнообразной и богатой художественными открытиями литературы XVII в.
    Аввакум родился в 1621 г. в семье священника и в возрасте 23 лет сам стал сельским священником. Жизнь его складывалась трудно: прихожане не прощали своему пастырю суровых обличений, «начальники» грозили расправой, когда Аввакум заступался за обиженных или проявлял так свойственную ему религиозную нетерпимость. Дважды ему пришлось бежать в Москву, спасаясь от разгневанной паствы. Живя в Москве, Аввакум сближается с кружком «ревнителей благочестия», участники которого были обеспокоены падением авторитета церкви среди населения, а в догматических вопросах настойчиво требовали сохранения древних «отеческих» традиций.
    В 1650-х гг. патриарх Никон начинает проводить свою реформу церковных обрядов и требовать исправления богослужебных книг по греческим оригиналам. Реформы Никона вызвали резкое противодействие среди защитников старых обрядов, влиятельнейшим вождем которых становится протопоп Аввакум. В 1653 г. по требованию Никона Аввакума ссылают в Сибирь, где он пробыл до 1662 г. , когда царь Алексей Михайлович приказывает вернуть опального протопопа. Аввакум с почетом был принят в Москве и обласкан, но, увидев, что и без Никона[9] «зима еретическая на дворе», снова «заворчал», требуя восстановить «старое благочестие». В ответ на это последовали новые гонения — ссылка в Мезень, расстрижение, заточение в монастырских темницах. В 1667 г. Аввакума и его сподвижников — Епифания, Федора и Лазаря — ссылают на север, в Пустозерск, где они томятся в земляной тюрьме. В 1682 г. они были сожжены в срубе.
    В Пустозерске, в заключении, Аввакум между 1669 и 1675гг. пишет свое «Житие». Написать «Житие» Аввакума «понудил» его духовный отец и соузник по пустозерской ссылке — инок Епифаний. В композиции аввакумовского «Жития» есть черты традиционного жития: вступление, обосновывающее повод создания жития, рассказ о юных годах Аввакума и о чудесах, которые должны свидетельствовать о божественном признании подвижника.
    Но Аввакум пишет собственное «Житие», и это не только влияет на его сюжет, но и вынуждает Аввакума оправдывать возможность такого жития-автобиографии. Именно в этом отношении так важны оказываются сцены, в которых автор убеждается сам и убеждает читателя в своем праве на высокую миссию мученика и защитника истинной веры.
    Не случайно поэтому в начале «Жития» Аввакум рассказывает о чудесном сне-видении: по Волге плывут «стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы. . . » Эти корабли, вещают Авва куму, Луки и Лаврентия, его детей духовных, а за ними плывет тре тий корабль, «не златом украшен, но разными пестротами — красно, и бело, и сине, и черно. . . », на том корабле «юноша светел», который на вопрошание Аввакума о принадлежности корабля отвечает: «Твой корабль! Да плавай на нем з женой и детми, коли докучаеш!» Так знамением было предначертано многотрудное плавание Аввакума по волнам житейского моря.
    «Житие» Аввакума напоминает монолог: автор как бы непринужденно и доверительно беседует с читателем-единомышленником. Искренность и страстность, с которой ведет Аввакум своё повествование, рассказывая то о перенесенных тяготах, то о своих победах, то о ниспосланных ему видениях и дарованных чудесах, — не просто искусный художественный прием, это принципиальная позиция Аввакума. Он то взволнованно, то эпически спокойно, то с иронией делится воспоминаниями со своими единомышленниками, ибо трагическое в его судьбе важно как пример мужества и стойкости, а победы Аввакума в этой борьбе или ниспосылаемые ему знаки божественной благодати воспринимаются как убедительные свидетельства его правоты и истинности той идеи, за которую Аввакум боролся большую часть своей жизни.
    Мы можем так или иначе оценивать Аввакума и возглавляемое им движение с позиций истории, истории церкви, истории общественной мысли, истории морали, но в любом случае Аввакум вызывает невольное уважение своей убежденностью, искренностью поступков и мыслей, необычайным мужеством; он не терпел компромиссов и самым страшным судом корил себя за редкие проявления человеческой слабости.
    При всем этом Аввакум был человеком безусловно богато одаренным. Он не просто человек большого литературного таланта, но он прежде всего умел видеть и чувствовать и смело выразить это увиденное и прочувствованное в словах и образах еще невиданной до него литературной манеры, решительно отказаться от традиционного литературного «красноглаголания», предпочтя ему просторечие, «вякание», как он сам его называет. Он прямо обращается к царю Алексею: «Ты ведь, Михайлович, русак», и просит не презреть его просторечия: «понеже люблю свой русский природной язык».
    Исследователи много спорили о композиции «Жития»: является ли оно потоком воспоминаний, не подчиненных задуманной и рассчитанной сюжетной схеме, или же, напротив, имеет вполне целенаправленное сюжетное построение? Думается, что ближе к истине вторая точка зрения.
    Аввакум, конечно, создал произведение, подчиненное концепции, рассчитанное на определенное впечатление. Богатая художественная натура Аввакума не раз прорывается через эту расчерченную им самим схему произведения, он не всегда может сдержать себя и отобрать для художественного воплощения лишь те эпизоды своей жизни, изображения которых в наилучшей степени служили бы основной идее «Жития». Жизнь шире и пестрее вошла в «Житие» Аввакума, чем того требовала цель, ради которой создавалось это произведение. Но не это ли и сделало его непревзойденным шедевром русской литературы XVII в. ?
    Рассказом о своей жизни Аввакум хотел воодушевить своих единомышленников на борьбу за «дело божие». Именно поэтому в центре внимания в «Житии» — самые мрачные эпизоды его жизни, именно поэтому так выделяет Аввакум разного рода знамения и чудеса, которые должны подтвердить угодность богу его подвижнической борьбы за «истинную веру».
    Не случайно, подчеркивает Аввакум, затмение солнца произошло в 1654 г. — в тот год, когда Никон собрал церковный собор, утвердивший реформы, вызвавшие неприятие Аввакума и его единомышленников. Именно реформы церкви привели к расколу в русской церкви. Второе же затмение солнца было связано непосредственно с самим Аввакумом — оно произошло в тот год, когда его, «бедного горемыку», расстригли и «в темницу, проклинав, бросили». И Аввакум многозначительно продолжает: «Верный разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное».

  5. Аввакум протопоп понужен бысть житие свое написати иноком Епифанием, – понеж отец ему духовной инок, – да не забвению предано будет дело божие; и сего ради понужен бысть отцем духовным на славу Христу богу нашему. Аминь.
    Всесвятая Троице боже и содетелю всего мира! Поспеши и направи сердце мое начати с разумом и кончати делы благими, яже ныне хощу глаголати аз недостойный; разумея же свое невежество, припадая, молю ти ся и еже от тебя помощи прося: управи ум мой и утверди сердце мое приготовитися на творение добрых дел, да добрыми делы просвещен, на судище* десныя ти страны причастник буду со всеми избранными твоими.
    *на Страшном суде
    Рождение же мое в Нижегороцких пределех, за Кудмою рекою, в селе Григорове. Отец ми бысть священник Петр, мати – Мария, инока* Марфа. Отец же мой прилежаше пития хмелнова; мати же моя постница и молитвеница бысть, всегда учаше мя страху божию. Аз же некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи, возставше, пред образом плакався доволно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть; и с тех мест обыкох по вся нощи молитися. Потом мати моя овдовела, а я осиротел молод, и от своих соплеменник во изгнании быхом. Изволила мати меня женить. Аз же пресвятей богородице молихся, да даст ми жену помощницу ко спасению. И в том же селе девица, сиротина ж, безпрестанно обыкла ходить во церковь, – имя ей Анастасия. Отец ея был кузнец, именем Марко, богат гораздо; а егда умре, после ево вся истощилось. Она же в скудости живяше и моляшеся богу, да же сочетается за меня совокуплением брачным; и бысть по воле божий тако. Посем мати моя отъиде к богу в подвизе велице. Аз же от изгнания преселихся во ино место. Рукоположен во дьяконы двадесяти лет з годом, и по дву летех в попы поставлен; живый в попех осм лет и потом совершен в протопопы православными епископы, – тому двадесять лет минуло; и всего тридесят лет, как имею священъство.
    *монашестве;
    А егда в попах был, тогда имел у себя детей духовных много, – по се время сот с пять или с шесть будет. Не почивая, аз, грешный, прилежал во церквах, и в домех, и на распутиях, по градом и селам, еще же и в царствующем граде, и во стране Сибиръской проповедуя и уча слову божию, – годов будет тому с полтретьяцеть*.
    *двадцать пять
    Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии* всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелъся, внутрь жгом огнем блудным, и горко мне бысть в той час: зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя и держал, дондеже во мне угасло злое разжежение, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен. Время же, яко полнощи, и пришед во свою избу, плакався пред образом господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя бог от детей духовных: понеже бремя тяшко, неудобь носимо. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце и забыхся, лежа; не вем, как плачю; а очи сердечнии при реке Волге. Вижу: пловут стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы, и все злато; по единому кормщику на них сиделцов. И я спросил: “Чье корабли?” И оне отвещали: “Лукин и Лаврентиев”. Сии быша ми духовныя дети, меня и дом мой наставили на путь спасения и скончалися богоугодно. А се потом вижу третей корабль, не златом украшен, но разными пестротами – красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо*, – его же ум человечь не вмести красоты его и доброты; юноша светел, на корме сидя, правит; бежит ко мне из-за Волъги, яко пожрати мя хощет. И я вскричал: “Чей корабль?” И сидяй на нем отвещал: “Твой корабль! Да, плавай на нем з женою и детми, коли докучаеш!” И я вострепетах и, седше, разсуждаю: “Что се видимое? И что будет плавание?”
    *разврату
    *пепельного цвета
    А се по мале времени, по писанному, обьяша мя болезни смертныя, беды адавы обретоша мя: скорбь и болезнь обретох. У вдовы началник отнял дочерь, и аз молих его, да же сиротину возвратит к матери; и он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз, лежа мертв полчаса и болши, и паки оживе божиим мановением. И он, устрашася, отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву говорю в то время.
    Таже ин началник, во ино время, на мя разсвирепел, – прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки огрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодари бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки со двема малыми пищалми и, близь меня быв, запалил ис пистоли, и божиею волею на полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия паки запалил так же, и божия воля учинила так же – и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь богу, единою рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рекл: “Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!” Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всево ограбя, и на дорогу хлеба не дал.
    В то же время родился сын мой Прокопей, которой сидит с матерью в земле закопан. Аз же, взяв клюшку, а мати – некрещенова младенца, побрели, амо же бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп каженика* древле. Егда ж аз прибрел к Москве, к духовнику протопопу Стефану и к Неронову протопопу Иванну, они же обо мне царю известиша, и государь меня почал с тех мест знати. Отцы ж з грамотою паки послали меня на старое место, и я притащилъся: ано и стены разорены моих храмин. И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвиг на меня бурю. Приидоша в село мое плясовые медведи з бубнами и з домрами: и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари, и бубны изломал на поле един у многих и медведей двух великих отнял, – одново ушиб, и паки ожил, а другова отпустил в поле. И за сие меня Василей Петровичь Шереметев, пловучи Волгою в Казань на воеводство, взяв на судно и браня много, велел благословить сына своево Матфея бритобратца. Аз же не благословил, но от писания ево и порицал, видя блудолюбный образ. Боярин же, гораздо осердясь, велел меня бросить в Волъгу и, много томя, протолкали. А опосле учинились добры до меня: у царя на сенях со мною прощались*, а брату моему меншому бояроня Васильева и дочь духовная была. Так то бог строит своя люди!
    *евнуха
    *просили прощения
    На первое возвратимся. Таже ин началник на мя разсвирепел: приехав с людми ко двору моему, стрелял из луков и ис пищалей с приступом.

  6. Основные
    Аввакум. Житие протопопа Аввакума и другие его сочинения. М., 1991; то же: http://old-russian.narod.ru/avvak.htm –– Дата обращения 28.02.2011.
    Былины. В 2-х т. М., 1958.
    Воинские повести Древней Руси. М., 1985.
    Иосиф Волоцкий. Слово об осуждении еретиков // История государства Российского: Хрестоматия: Свидетельства. Источники. Мнения: XV–XVI вв. Книга вторая. М., 1998. С. 343–349.
    Житие Сергия Радонежского // Орлов А.С., Георгиев В.А., Георгиева Н.Г., Орлова Т.А. Хрестоматия по истории России: Учебное пособие. М., 2002. С. 85–89.
    Задонщина // Там же. С. 89–95; то же:
    http://old-russian.narod.ru/zadon.htm –– Дата обращения 28.02.2011.
    Повесть о горе-злосчастии // Памятники литературы Древней Руси: XVII век. Книга первая. М., 1988. С. 28–38; то же:
    http://old-rus.narod.ru/08-2.html –– Дата обращения 28.02.2011 г.
    Повесть о Шевкале // История государства Российского: Хрестоматия… Книга вторая. С. 286–287.
    Сказание о Мамаевом побоище: Лицевая рукопись XVII в. М., 1980.
    Слово о полку Игореве // Памятники литературы Древней Руси: XII век. М., 1980. С. 373–389; то же:
    http://old-russian.narod.ru/slovo01.htm –– Дата обращения 28.02.2011.
    Хрестоматия по истории русской культуры: Художественная жизнь и быт XI–XVII в. М., 1998.
    Дополнительные
    Былины: Киевский цикл // Ресурс доступа: http://lib.swarog.ru/books/pesni/byliny/01-kiew –– Дата обращения 28.02.2011.
    Былины: Новгородский цикл // Ресурс доступа: http://lib.swarog.ru/books/pesni/byliny/02-nowgorod –– Дата обращения 28.02.2011.
    Докиевские былины // Ресурс доступа: http://lib.swarog.ru/books/pesni/byliny/00-dokiew –– Дата обращения 28.02.2011.
    Домострой. СПб., 2000; то же: http://www.hist.msu.ru/ER/Etext/domostr.htm –– Дата обращения 28.02.2011.
    Даниил Заточник. Моление // Памятники литературы Древней Руси: XII век. М., 1980. С. 389–399; то же:
    http://old-russian.narod.ru/zatoch.htm –– Дата обращения 28.02.2011.
    Владимир Мономах. Поучение детям // Ресурс доступа: http://old-rus.narod.ru/02-1.html –– Дата обращения 28.02.2011 г.
    Повесть о Петре и Февронии // Ресурс доступа:
    http://old-russian.narod.ru/fevron.htm –– Дата обращения 28.02.2011.
    Повесть о Фроле Скобееве // Памятники литературы Древней Руси: XVII век. Книга первая. С. 55–64.
    Прокофьев Н.И. Древняя русская литература: Хрестоматия. М., 1980.
    Сочинения Максима Грека. Послание царю Ивану IV // История государства Российского: Хрестоматия… Книга вторая. С. 372–374.
    Литература
    Основная
    Азбелев С.Н. Историзм былин и специфика фольклора. Л., 1982.
    Брюсова В.Г. Русская живопись XVII века. М., 1984.
    Воронин Н.Н. Владимир. Боголюбово. Суздаль. Юрьев-Польской. М., 1958.
    Зимин А.А. И.С. Пересветов и его современники: Очерки по истории русской общественно-политической мысли середины XVI века. М., 1958.
    Естественнонаучные представления Древней Руси: Сб. статей. М., 1978.
    Из истории русской культуры. Т. 1: Древняя Русь. М., 2000.
    Из истории русской культуры. Т. 2. Кн. 1: Киевская и Москов­ская Русь М., 2000.
    Из истории русской культуры. Т. 3: XVII –– начало XVIII века. М., 2000.
    История культуры Древней Руси. В 2-х т. М.; Л., 1951.
    История русской культуры. Ч. 1. Владимир, 2004.
    Кузьмин А.Г. Начальные этапы древнерусского летописания. М., 1977.
    Лимонов Ю.А. Летописание Владимиро-Суздальской Руси. Л., 1967.
    Литература Древней Руси: Биобиблиографический словарь / Сост. Л.В. Соколова; под ред. О.В. Творогова. М., 1996.
    Лихачев Д.С. Культура Руси времени А. Рублева и Епифания Премудрого: (Конец XIV –– начало XV в.). М.; Л., 1962.
    Лихачев Д.С. «Слово о полку Игореве» и культура его времени. 2-е изд. Л., 1985.
    Мирзоев В.Г. Былины и летописи –– памятники русской истори­ческой мысли. М., 1978.
    Приселков М.Д. История русского летописания XI–XV вв. Л., 1940; СПб., 1996.
    Рыбаков Б.А. Из истории культуры Древней Руси: Исследования и заметки. М., 1984.
    Дополнительная
    Бобров А.Г. Новгородские летописи XV века. СПб., 2000.
    Георгиева Т.С. Русская культура: История и современность: Учебное пособие. М., 1998.
    История культуры народов России. Ч. 1. Владимир, 2001.
    Корецкий В.И. История русского летописания второй половины XVI –– начала XVII в. М., 1986.
    Краткий очерк истории русской культуры: С древнейших времен до 1917 года. Л., 1967. С. 9–174.
    Культура Владимирского края с древнейших времен до начала ХХ в. Владимир, 2001.
    Культура средневековой Москвы: XIV–XVII вв. М., 1995.
    Лихачев Д.С. Русская культура. М., 2000.
    Очерки русской культуры XVI века. В 2-х ч. М., 1977.
    Русская литература второй половины XVII –– начала XVIII века: Новые художественные представления о мире, природе, человеке. М., 1977.
    Художественно-эстетическая культура Древней Руси XI–XVII вв. М., 1996.
    Черная Л.А. Русская культура периода от Средневековья к Новому времени. М., 1999.
    Шмидт С.О. Российское государство в середине XVI столетия: Царский архив и лицевые летописи времени Ивана Грозного. М., 1984.
    Тема 5. Россия в первой четверти XVIII века:

    ⇐ Предыдущая12345678910Следующая ⇒
    Date: 2015-09-05; view: 219; Нарушение авторских прав

  7. Житие протопопа Аввакума,
    им самим написанное, и другие его сочинения
    «Житие» протопопа Аввакума Петрова, его челобитные, послания – нетленный памятник древнерусской литературы и величия человеческого духа принадлежит перу видного публициста и общественного деятеля, идеолога и вождя старообрядчества.
    ISBN 5-85560-114-5
    Р1 + 63,3(2)46
    Северо-Западное книжное издательство, оформление, вступит, статья, 1990
    СОДЕРЖАНИЕ
    «ВОРЧУ ОТ БОЛЕЗНИ СЕРДЦА СВОЕГО» (Г. М. Прохоров) ……………. 4
    ЖИТИЕ ПРОТОПОПА АВВАКУМА
    Вступление …………….10
    Первые испытания …………….14
    Ссылка в Сибирь ……………..20
    Возвращение на Русь …………….31
    «Московское бытие» …………….35
    Пустозерская ссылка …………….46
    Дополнительные повести …………….50
    ИЗ «КНИГИ БЕСЕД»
    Введение …………….60
    Беседа первая «Повесть о страдавших в России за древлецерковная благочестная предания»…………………..60
    Из беседы второй Об образе креста Христова ………… 62
    Беседа третья Об иноческом чине …………………..64
    Беседа четвертая Об иконном писании ………………….67
    Беседа пятая О внешней мудрости …………………. 69
    Из беседы восьмой Об Аврааме ………………….71
    Из беседы девятой Толкование на 87-88 зачало Послания ап. Павла к
    Римлянам и 23 зачало Евангелия от Иоанна …………….73
    Из беседы десятой Беседа о наятых делателях …………….75
    ИЗ «КНИГИ ТОЛКОВАНИЙ»
    Из толкований псалмов…………….76
    Из толкований на Книги Притчей и Премудрости Соломона…………….85
    Из толкования на книгу пророка Исайи ……………….87
    «Что есть тайна христианская и как жити в вере Христове» ……………. 89
    ИЗ «КНИГИ ОБЛИЧЕНИИ, ИЛИ ЕВАНГЕЛИЯ ВЕЧНОГО» …………….93
    ИЗ СТАТЬИ «СПИСАНИЕ И СОБРАНИЕ О БОЖЕСТВЕ
    И О ТВАРИ И КАКО СОЗДА БОГ ЧЕЛОВЕКА» ………………95
    ЧЕЛОБИТНЫЕ, ПИСЬМА, ПОСЛАНИЯ
    Челобитные царю Алексею Михайловичу
    «Первая» челобитная …………….98
    Записка о жестокостях воеводы Пашкова, приложенная к «Первой»
    челобитной Алексею Михайловичу …………….101
    «Третья» челобитная …………….103
    «Четвертая» челобитная …………….103
    «Пятая» челобитная …………….104
    Челобитная царю Федору Алексеевичу …………………109
    Послание царевне Ирине Михайловне Романовой …………110
    Письма и послания семье …………………..112
    Письма и послания боярыне Ф. П. Морозовой …………….115
    Послание боярыне Ф. П. Морозовой, княгине Е. П. Урусовой и
    М. Г. Даниловой…………………………..117
    Письма и послания Симеону. …………….122
    Письмо игумену Феоктисту ……………………………..130
    Письмо Афанасию …………….131
    Письмо Маремьяне Феодоровне…………………………..131
    Послание «верным»……………………………..133
    Послание «горемыкам миленьким» ……….„……………….135
    «Совет святым отцем преподобным» ……………………….138
    Послание Симеону [?], Ксенни Ивановне и Александре Григорьевне 143
    Послание всем «ищущим живота вечнаго» …………………… 154
    Послание «чадом церковным» о дьяконе Федоре ……………157
    Послание игумену Сергию с «отцы и братией» ………………158
    Послание Борису и «прочим рабам Бога вышняго» …………..162
    Письмо Алексею Копытовскому ……………………..165
    Письмо «отцам святым» и «преподобным маткам» ………………166
    Письмо «отцам поморским». ………………..167
    Письмо Ионе и Моисею …………….168
    Письмо «старице Каптелине» …………………………169
    Письмо «двум девам» …………….171
    «О ТРЕХ ИСПОВЕДНИЦАХ СЛОВО ПЛАЧЕВНОЕ» …………….172
    Комментарий …………….178
    Словарь трудных для понимания слов …………………….267
    «ВОРЧУ ОТ БОЛЕЗНИ СЕРДЦА СВОЕГО».
    Так сказал о своем литературном труде протопоп Аввакум. Сомнений никаких нет: именно оттого, что ему больно было видеть происходившее на Руси с церковью в XVII веке, Аввакум и стал делать то главное в своей сознательной жизни, что он делал: проповедовать, учить, обличать, спорить, писать — «ворчать», как он говорит. Трудно сказать, как он пишет. Читая его, будто слышишь голос человека, у которого сердце, душа болит, и наше сердце безошибочно чувствует эту боль. Невозможно объяснить, что такое гениальный писатель. Но это тоже можно почувствовать. Достоевский, как мы знаем, считал, чтобы хорошо писать, надо страдать. У Аввакума страданий было с избытком. Не потому ли он гениальный писатель, какого далеко во все стороны от него не было? Страдальцев-то вокруг него было, да и всегда есть, великое множество. Еще что-то надо иметь кроме страданий. Ясность сознания-совести? Некий «словесный» дар свыше? И то, и другое, и… еще что-то третье. Не знаю что. Но как хорошо, когда чувствуешь, читая, что этот благой дар у человека есть. Чувствуешь чужую боль, но радуешься, благодарный, за то, как она выражена. Радуешься полной внутренней свободе Аввакума — вопреки полной телесной несвободе: и заключенный в подземный сруб на краю земли за Полярным кругом он чувствует себя свободней свободных: «Воистину и на свободе люди-то в нынешнее время равны с погребенными»; радуешься ясности его умственного взора — вопреки тому, что глазами смотреть дальше стен его сруба да окошка сверху было ему некуда; радуешься его необычайному художественному таланту — способности воссоздать или создать умом образ и этот образ немногими словами оживить. Необыкновенна мощь его личности и красота столь же, как он сам, свободного и сильного его языка. Свобода души и красота языка — вещи, кажется, взаимосвязанные.
    «Бедной, бедной, безумное царишко! Что ты над собою зделал! (…). Ну, сквоз землю пропадай, блядин сын! Полно христиан-тех мучить!» — это о царе Алексее Михаиловиче, попустителе никоновских реформ и преследовании, обратившем затем несогласных с реформой церкви в государственных преступников (ущемленными в правах, они оставались по 1905 год). А вот о самом патриархе Никоне: «А Никон веть не последний антихрист, так — лишь шишь антихристов, бабоед, плутишко изник в земли нашей. (…) Я Никона знаю: недалеко от моей родины родился, между Мурашкина и Лыскова в деревне. Отец у него черемсин, а мати русалка, Минка да Манька. А он, Никитка, колдун учинился, да в Желтоводие с книгою поводился, да — выше, да — выше, да и к чертям попал в атаманы.
    (…) Потряс Церковию-тою не хуже последнего черта-антихриста, и часть его с ним в огне негасимом». «Ныне нам от никониян огонь и дрова, земля и топор, и нож, и виселица…» Правда ведь это. Болтались на перекладинах
    повешенные за верность древнему благочестию, падали в пыль вырезанные языки, отрубленные пальцы, в подземные тюрьмы запихивали женщин, детей, стариков, священников, сжигали и голодом умаривали людей,— власти переделывали церковную жизнь. «Не умолчу-су и по смерти своей вашему воровству,— обещает Аввакум.— Отдайте матери нашея имение все, и аз-от, которой передвинули на иное место, положите на старом месте, где от святых отец положен был. То малое ли дело: всю невесту Христову разорили!»
    «Да нечева у вас и послушать доброму человеку: все говорите, как продавать, как куповать, как есть, как пить, как баб блудить…». Да простит мне читатель столь обильное цитирование. Потом он сам будет читать Аввакума, а теперь мы как бы вместе, втроем, то есть вдвоем его послушаем, например, как он говорит о «никонианах»: «А сии вид весь имеют от главы и до ног корпуса своего насыщенный и дебелой, и упитанной в толстоте плоти их сыростной…» (Мне это напоминает лучшие находки Платонова).
    А вот зарисовка русских блудника и блудницы; начинается она сравнением с Адамом: «Такоже бывает и здесь: моторшит окаянной прелюбодеи, яко Адам, листвием закрывает свою срамоту — сиречь я зане парится. И измывается начисто, яко слезень, сблудя с чюжею, или блудница с чюжим, рубаху чистую воздевает; к церквя пришед, молитвы у попа просит, бутто и всегда доброй человек, праведник. А совесть-та замучила злодея. Ох, ох, зрит внутрь души своея наготы и срамоты… И бес блудной в души на шее сидит, кудри бедной расчесывает и ус разправляет посреде народа. Силно хорош, и плюнуть не на ково.
    А прелюбодеица белилами, румянами умазалася, брови и очи подсурмила, уста багряноносна, ноклоны ниски, словеса гладки, вопросы тихи, ответы мяхки, приветы сладки, взгляды благочинны, шествие по пути изрядно, рубаха белая, ризы красныя, сапоги сафьяиныя… Посмотри-тко, дурка, на душю свою, какова она красна. И ты, кудрявец, чосаная голова! Я отселе вижу в вас: гной и червив в душах ваших кипят, беси же вас злосмрадною водою кропят и ликовствуют в вас, яко в адовых темных жилищах, веселящися. Вы же не чюете в себе зверей таковых, яко снедают вас ради беззаконныя сласти сея. Молю вас: престаните от беззакония сего…»
    Как видим, Аввакум — художник-проповедник, проповедник-художник. Позволю себе привести здесь еще одну его зарисовку,— порядков, царивших на строительстве Вавилонской башни: «И роженице-жене не дадут полежать: оставя младенца, поволокись на столп с кирпичем или с известью. И ребенок бедной трех годов потащил туды же с кирпичем. Так-то,— заключает он,— и нынешние алманашники, слыхал я, мало имеют покоя». И обличает: «Оставя промысл своего Творца, да дьяволу работаете, безчинники».
    Надо сказать, церковная проповедь была восстановлена на Руси именно Аввакумом и его единомышленниками, «боголюбцами», еще до раскола. Насколько мы сейчас можем себе представить, проповедывать перестали на Руси сразу после того, как русская церковь освободилась от власти константинопольского патриарха, попавшего в зависимость от турок. Последним русским митрополитом, писавшим церковные проповеди, был грек Фотий в первой половине XV века. Дальше у московской «святой Руси» рот оказался для проповеди завязан. Аввакум, конечно, идеализировал прошлое, в частности времена «миленково царя Ивана Васильевича», Грозного. У Грозного он бы и пикнуть не успел, как его бы придушили или закололи, не то что написать целое собрание проповедей-сочинений и житие-автобиографию. Великая Русь обрела в церкви голос после Смутного времени.
    Аввакум — один из возобновителей русской проповеди. Сопрягая, как и полагается в проповеди, вечное с настоящим, он дал русскому разговорному языку, как некогда Кирилл и Мефодий славянскому языку, необыкновенный простор — от небес до земли. Об очень им любимых Богородице и Христе он пишет следующим образом. Сказав, что «не бывает у дев молоко, дондеже с мужем во чреве не зачнет», Аввакум продолжает: «У Пречистыя Матери Господни и у Девы млеко бысть. Егда родила Бога-человека без болезни, на руках ея возлегша, сосал титечки Свет наш. Потом и хлебец стал есть, и мясца, и рыбку,— да все ел за спасение наше. И винцо пияше. Да не как веть мы объядениеми пиянством, нет, но — благоискусно дая потребная плоти, болши же в посте пребывая». Как видим, вечный образ у Аввакума материален, чувственен, нагляден, близок. Ощутимость того, о чем пишет протопоп Аввакум, и духовный простор над этой чувственно воспринимаемой художественной материей захватывают и чувства и дух. А при этом ведь язык Аввакума и традиционен, как это ни удивительно,— неразрывно связан с традиционной древнерусской книжностью. Его поняли бы древнерусские предшественники-предки, понимаем и ценим мы, в XX веке. Аввакума можно было бы назвать, как Пушкина, классиком и создателем языка и стиля «новой» русской литературы, если бы сразу следом за ним образовалась традиция. Но он был уничтожен, и его просторечному «ворчанию» предпочли традицию ученую западную, украинско-белорусскую, «алманашную». Ну и, можно сказать, завели всю русскую литературу надолго в тупик, из которого выход нашелся — благодаря усилиям пушкинского гения — лишь в девятнадцатом веке. И лишь в преддверии двадцатого века просвещенные россияне открыли неведомое им дотоле свое литературнее богатство – Аввакума. Лев Толстой потрясен был им до слез.. У Аввакума стали учиться литературному языку Тургенев, Достоевский, Лесков… да я думаю, умные люди и до сих пор учатся и будут учиться, теперь уж по всему свету.

  8. «Житие протопопа Аввакума». Автобиографизм, язык и стиль – 42. Проблематика и композиция «Жития протопопа Аввакума»
    «Житие протопопа Аввакума». Автобиографизм, язык и стиль.
    Проблематика и композиция «Жития протопопа Аввакума». Протопоп Аввакум (1621-1682)– вождь и вдохновитель старообрядчества.
    Книги с церковными обрядами современной греческой церкви не во всем совпадали с русской церковной практикой. По почину патриарха Никона (середина 17 века) греческие богослужебные книги должны были заменить русские. Отсюда в 40х годах возник кружок «ревнителей благочестия», задачей которого являлось поднятие религиозного и нравственного уровня русской церкви. «Житие» ( 1672 – 1675) – Первый в русской литературе опыт автобиографии. Содержание:
    Родился в селе Григорове в Нижегородской области в 1621 году. Женился на Настасье Макаровне, которая стала его верной спутницей, одобряла в трудном жизненном пути. Был выслан из-за строптивого характера в село Лопатицы, и там в 21 год стал дяконом, в 23 – священником.
    Снова начинаются гонения на Аввакума, и он с женой и детьми отправляется в Москву. Был назначен протопопом в Юрьевец-Повольский. Но и там мужики и бабы избивают его. Аввакум считает, что с ним так поступали, потому что он унимал попов и баб от «блудни» и за слишком строгое взыскание патриарших податей.
    В 1652 году снова приходит в Москву без семьи и устраивается священником в Казанском соборе. Не поддерживал Никона и, ступив в борьбу против него, поплатился заключением в Андрониевском монастыре ( ну и как всегда в древнерусской литературе описываются наказания – там его жестоко бьют, плюют в глаза и все такое). Ссылают в Сибирь, в Тобольск. За полтора года жизни там на него было подано пять доносов. Ссылка на границу Монголии, где жизнь была голодной и холодной, и Аввакум часто был под угрозой смерти (снова говориться от всяческих издевательствах над ним местным воеводой Афанасием Пашковым).
    В 1663 году с целью примирить Аввакума с официальной церквью царь зовет его в Москву. Власти просят Аввакума только о том, чтобы он молчал, суля ему почетные должности и отдавая деньги пачками. Аввакум сдерживался полгода, но потом послал письмо царю с просьбой «взыскать старое благочестие». Аввакума с семьёй ссылают на север в Мезень. Когда вопрос о борьбе со старообрядцами встал очень остро (1666 =О год ) привезли в Москву и полтора года, чередуя физические меры с увещеваниями, пытались победить его упорство. Но ничто не сломило Аввакума. Его снова отправляют в ссылку, на крайний север, в Пустозёёрск (1667), где он и его последователи энергично продолжают борьбу за старую веру. Там и началась его литературная деятельность, несмотря на ужасные условия существования. 14 апреля 1682 года он был сожжен в срубе вместе с Лазорем, Епифанием и Фэдором «за великия на царский дом хулы». В «Житии» Аввакум неоднократно указывает на чудеса «божьей силы», которая его поддерживала: он и его семья не тонут в воде, ангел насыщает его вкусными вещами, лёд расступается по его молитве и д.
    Стиль, Язык:
    – Новаторство – традиционное житие Аввакум трансформирует в полемически заостренную автобиографию, в повествование не о каком-либо постороннем угоднике, а о самом себе. Старые книжники воспитывались в пренебрежении к собственной личности, произведение Аввакума они посчитали бы гордыней.
    – «Житие» поучительное и полимическое, обращено к широкой аудитории единомышленников.
    – Аввакум смело пользуется живой речью, вводит в неё диалектические особенности своего родного григоровского говора (н/р постопозитивный член – указательное местоимение после существительного).
    – Начинает «Житие» чистой церковнославянской речью, меняет потом на живую русскую, изредка цитирую «священное писание».
    – Контрастируют с ними вульгаризмы, бранные эпитеты в адрес противников (н/р Никон у него «носатый и брюхатый борзой кобель», «лис», «адов пёс» (одно семейство собачьих. Конечно, это же Я делаю билет!)
    • К лицам особо уважаемым и страдальцам за веру Аввакум иногда посылает обращения в торжественно-витиеватой церковнославянской форме. • Для оживления речи Аввакум вводит в неё оговорки, присловья и пословицы (н/р «Из моря напился, а крошкою подавился»
    – В «Житие» большое количество диалогов • Всё это – черты реалистического письма.

  9. Где бы ни служил Аввакум, это постоянно оборачивалось конфликтом с паствой. Сам он считал причиной этих конфликтов своё усердие в обличении блуда и насаждении нравственности. Но тут нужно учитывать два обстоятельства: во-первых, блуд и порок протопоп трактовал гораздо шире, чем его прихожане, во-вторых, по крайней мере в годы своего служения в городе
    Юрьевце-Повольском
    Современное название — город Юрьевец. Основан в 1225 году князем Владимирским Юрием II. Находится в 159 км к северу-востоку от Иванова. Население на 2017 год — 8378 человек. В Юрьевце провёл детство режиссёр Андрей Тарковский.
    ?
    он обладал неограниченным политическим ресурсом и не стеснялся прибегать к мерам физического воздействия. Несмотря на то что Аввакум в «Житии» с похвальной гуманностью упрекает патриарха Никона в жестокости и указывает, что Христос казнить не велел, сам он был наделён очень бурным темпераментом и пастырским наставлением не ограничивался: кого в алтаре порол, кого сажал на хлеб и воду в подвал до покаяния, а однажды бросил тело скоропостижно умершего воеводы-грешника на съедение псам.
    На меня, бедная, пеняет, говоря: «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя смерти!»
    АввакумВсё это он мог делать благодаря поддержке царя Алексея Михайловича. Аввакум был членом «Кружка ревнителей благочестия», который в 1648–1651 годах сложился вокруг царского духовника
    Стефана Вонифатьева;
    Стефан Вонифатьев (? — 1656) — протопоп московского Благовещенского собора, духовник царя Алексея Михайловича. Вонифатьев имел большое влияние на церковную политику, руководил «Кружком ревнителей благочестия». Он поддержал реформу Никона, но в то же время отказался преследовать старообрядцев и даже помогал им. По мнению Аввакума, Вонифатьев отличался «простотой сердца».
    ?
    в этот кружок входил и Никон, будущий патриарх, и учитель Аввакума —
    Иоанн Неронов
    Иван Неронов (1591–1670) — настоятель церкви Казанской Богородицы в Москве, член «Кружка ревнителей благочестия», идейный вдохновитель старообрядчества. Неронов получил известность как яркий проповедник, его проповеди посещал даже царь Алексей Михайлович. Он резко выступал против церковной реформы патриарха Никона, за что его неоднократно ссылали и судили. В очередной раз покаявшись и получив прощение от царя, последние годы прожил в Даниловом монастыре в Переславле-Залесском и получил там сан архимандрита.
    ?
    . Кружок ставил своей целью укрепление благочестия и искоренение пороков, суеверий и недозволенных удовольствий — а в этот разряд попадали, например, выступления скоморохов, рождественские коляды и другие праздники и обычаи языческого происхождения, азартные игры — кости, карты, шахматы и бабки, винное зелие, музыкальные инструменты, развлечения, искажающие облик человека (например, переодевания и маскарады). Все эти запреты существовали и раньше, но, как писал Карамзин, в России «строгость законов компенсируется необязательностью исполнения таковых»; «ревнители» же стали требовать буквального исполнения всех церковных предписаний, а ослушников били батогами, ссылали, штрафовали, сажали их на цепь и отправляли на покаяние в монастырь — хорошая иллюстрация к современному выражению «православный талибан». Паства, не снося аввакумовских строгостей, то и дело шла толпой бить протопопа при молчаливом попустительстве воеводы (чьи стрельцы нарочито медленно ехали на подмогу), раз бросила полумёртвого под угол дома, он с семьёй был вынужден бежать в Москву, под крыло Неронова.
    Формальная строгость Аввакума проявлялась не только в вопросе обрядов. Скажем, борьба с блудом — дело для священнослужителя естественное. Но что Аввакум под этим понимал? В Тобольске, где оказался в ссылке протопоп, как и вообще во всей не до конца ещё покорённой Сибири, остро не хватало русских женщин, поэтому частыми были смешанные браки — формально они считались незаконными, но на это никто не смотрел. Аввакум такие семьи разводил. В его «Житии» приведена история о молодой калмычке, которая выросла пленницей в доме некоего Елеазара. Аввакум сделал её своей духовной дочерью, забрал к себе. Девушка, однако, сильно скучала по бывшему хозяину, из-за чувства вины перед Аввакумом с ней случались нервные припадки, которые Аввакум лечил экзорцистскими методами. После ссылки протопопа девушка всё-таки вышла за своего Елеазара, но услышав, что духовный отец возвращается, от страха оставила мужа и стала монахиней. Из сегодняшнего дня поведение Аввакума часто кажется жестоким и непонятным — и таким же оно казалось многим его прихожанам, которые за полтора года служения Аввакума в Тобольске написали на него пять доносов.

  10. Можно с уверенностью сказать,
    что самым замечательным и самым известным русским писателем XVII в. был Аввакум
    — главный идеолог русского старообрядчества. Старообрядчество возникло как противодействие
    стремлению Русского государства объединить церковь великорусскую и воссоединяемых
    украинских и белорусских областей в единой обрядовой системе — по преимуществу
    греческой. К движению старообрядчества примкнули многие крестьянские слои и
    «плебейские» элементы городского посада, оппозиционные государству. То и другое
    отчетливо сказалось в произведениях Аввакума.
    Своеобразная стилистическая
    манера Аввакума, крайний субъективизм его сочинений неразрывно связаны с теми
    мучительными обстоятельствами его личной жизни, в которых осуществлялось его
    писательское «страдничество». Большинство произведений Аввакума было написано
    им в Пустозерске, в том самом «земляном гробу», в котором он просидел последние
    пятнадцать лет своей жизни (с 1667 по 1682 г.). Здесь, кроме его знаменитого
    «Жития», им было написано свыше шестидесяти различных сочинений: «слов», толкований,
    поучений, челобитных, писем, посланий, бесед. Все это обилие выраженных в разнообразных
    жанрах разных тем со всеми отразившимися в них жгучими запросами, волнениями,
    тревогами, объединено чувством надвигающегося конца. Все эти сочинения писались
    Аввакумом тогда, когда над ним уже была занесена рука смерти, когда над ним
    и в его собственных глазах, и в глазах его приверженцев уже мерцал венец мученичества.
    Литературные взгляды Аввакума
    в значительной мере определены этим его положением. Перед лицом мученичества
    и смерти он чужд лжи, притворства, лукавства. «Прости, Михайлович-свет, — писал
    он царю, — либо потом умру, да же бы тебе ведомо было, да никак не лгу, ниж
    притворялся, говорю: в темнице мне, яко во гробу сидящу, что надобна? Разве
    смерть! Ей, тако». «Ей, не лгу», «невозможно богу солгати» — такими страстными
    заверениями в правдивости своих слов полны его писания.
    «Милинькие мои! Аз сижу
    под спудом-тем засыпан. Несть на мне ни нитки, токмо крест с гойтаном, да в
    руках чотки, тем от бесов боронюся». Он — «живой мертвец», он — «жив погребен»,
    ему не пристало дорожить внешнею формою своих произведений: «Ох, светы мои,
    все мимо идет, токмо душа вещь непременна»; «дыши тако горящею душею: не оставит
    тя бог». Вот почему писать надо без мудрований и украс: «сказывай небось, лише
    совесть крепку держи». Вот почему Аввакум дерзает на все, нарушает все литературные
    традиции, презирает всякую украшенность речи и стремится к правде до конца:
    лишь «речь бы была чиста, и права, и непорочна».
    Искренность чувств — вот
    самое важное для Аввакума: «не латинским языком, ни греческим, ни еврейским,
    ниже иным коим ищет от нас говоры господь, но любви с прочими добродетельми
    хощет; того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго».
    В этой страстной проповеди искренности Аввакум имел литературный образец — исполненные
    простоты проповеди того самого аввы Дорофея, писателя VI в., которого неоднократно
    издавали именно в XVII в. и у нас (трижды в Москве в 1652 г.), и за границей
    (четырежды на латинском и пять раз на французском языке) и которого поучение
    «о любви» приводит Аввакум в предисловии к третьей редакции своего «Жития».
    «Елико бо соединевается кто искреннему, толико соединяется богови», «поелику
    убо есмы вне и не любя бога, потолику имамы отстояние каждо ко искреннему. Аще
    ли же возлюбим бога, елико приближаемся к богу любовию, яже к нему, толико соединеваемся
    любовью к ближнему, и елико соединеваемся искреннему, толико соединеваемся богу»,
    — цитирует Аввакум. Пример Дорофея побудил Аввакума и приняться за описание
    собственного жития: «Авва Дорофей описал же свое житие ученикам своим… и я
    такожде сказываю вам деемая мною…»
    «Красноглаголание» губит
    «разум», то есть смысл речи. Чем проще скажешь, тем лучше: только то и дорого,
    что безыскусственно и идет непосредственно от сердца: «воды из сердца добывай,
    елико мочно, и поливай на нозе Исусове».
    Ценность чувства, непосредственности,
    внутренней, духовной жизни была провозглашена Аввакумом с исключительной страстностью;
    «я ведь не богослов, — что на ум попало, я тебе то и говорю», «писано моею грешною
    рукою сколько бог дал, лучше того не умею» — такими постоянными заверениями
    в своей безусловной искренности полны произведения Аввакума. Даже тогда, когда
    внутреннее чувство Аввакума шло в разрез с церковной традицией, когда против
    него говорил властный пример церковных авторитетов, все равно Аввакум следовал
    первым побуждениям своего горячего сердца. Сочувствие или гнев, брань или ласка
    — все спешит излиться из-под его пера. Пересказав притчу о богатом и Лазаре,
    Аввакум не хочет назвать богатого «чадом», как назвал его Авраам: «Я не Авраам,
    не стану чадом звать: собака ты… Плюнул бы ему в рожу ту и в брюхо то толстое
    пнул бы ногою».
    Неоднократно повторяет
    Аввакум, что ему опостылело «сидеть на Моисеевом седалище», то есть быть церковным
    законодателем — разъяснять своим единомышленникам канонические вопросы, в изобилии
    вызванные церковными раздорами: «по нужде ворьчу, понеже докучают. А как бы
    не спрашивал, я бы и молчал больше». И разъяснения, даваемые Аввакумом, отличаются
    непривычной для XVIII в. свободой: все хорошо перед богом, если сделано с верою
    и искренним чувством; он разрешает крестить детей мирянину, причащать самого
    себя и т. д. Вступая в спор с «никонианами» из-за обрядовых мелочей, Аввакум
    делает это как бы через силу и торопится отвести эту тему: «Да полно о том беседовать:
    возьми их чорт! Христу и нам оне не надобны». Он ненавидит не новые обряды,
    а Никона, не «никонианскую» церковь, а ее служителей. Он гораздо чаще взывает
    к чувствам своих читателей, чем к их разуму, проповедует, а не доказывает. «Ударить
    душу перед богом» — вот единственное, к чему он стремится. Ни композиционной
    стройности, ни тени «извития словес», ни привычного в древнерусской учительной
    литературе «красно-глаголания» — ничего, что стесняло бы его непомерно горячее
    чувство. Он пишет, как говорит, а говорит он всегда без затей, запальчиво: и
    браня, и лаская.
    Тихая, спокойная речь
    не в природе Аввакума. Сама молитва его часто переходит в крик. Он «кричит воплем»
    к богу, «кричит» к богородице. «И до Москвы едучи, по всем городом и по селам,
    во церквах и на торъгах кричал, проповедан слово божие». Все его писания — душевный
    крик. «Знаю все ваше злохитрство, собаки… митрополиты, архиепископы, никонияна,
    воры, прелагатаи, другия немцы руския» — такой тирадой-криком разражается он
    в своем «рассуждении» «О внешней мудрости».
    Брань, восклицания, мольбы
    пересыпают его речь. Ни один из писателей русского средневековья не писал столько
    о своих переживаниях, как Аввакум. Он «тужит», «печалится», «плачет», «боится»,
    «жалеет», «дивится» и т. д. В его речи постоянны замечания о переживаемых им
    настроениях: «мне горько», «грустно гораздо», «мне жаль»… И сам он, и те,
    о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут: «плачють миленькие глядя на нас,
    а мы на них», «умному человеку поглядеть, да лише заплакать на них глядя», «плачючи
    кинулся мне в карбас», «и все плачют и кланяются». Подробно отмечает Аввакум
    все внешние проявления чувств: «ноги задрожали», «сердце озябло». Так же подробно
    описывает он поклоны, жесты, молитво-словия: «бьет себя и охает, а сам говорит…»,
    «и он, поклонясь низенько мне, а сам говорит: спаси бог».
    Речь Аввакума глубоко
    эмоциональна. Он часто употребляет и бранные выражения, и ласкательные, и уменьшительные
    формы: «дворишко», «кафтанишко», «детки», «батюшко», «миленький», «мучка», «хлебец»,
    «коровки да овечки», «сосудец водицы» и даже «правильца», то есть церковные
    правила. Он любит называть своих собеседников ласкательными именами и остро
    чувствует, когда так называют и его самого. Когда «гонители» назвали его «батюшко»,
    Аввакум отметил это с иронией: «Чюдно! давеча был блядин сын, а топерва батюшко!»
    Круг тем и настроений
    в сочинениях Аввакума ничем не ограничен: от богословских рассуждений до откровенного
    описания физиологических отправлений человеческого организма. Но к каждой теме
    он подходит с неизменным эгоцентризмом. Личное отношение пронизывает все изложение,
    составляя самую суть его. Под действием этого субъективизма по-новому осмысляются
    и конкретизируются традиционные образы средневекового сознания. Аввакум все
    сопоставляет со случаями из собственной жизни. Вот как, например, он объясняет
    евангельские слова: «будьте мудры, как змии, и просты, как голуби» (Матфея,
    X, 16). Змеи мудры потому, что прячут голову, когда их бьют:
    «я их бивал с молода-ума. Как главы-то не разобьешь, так и опять оживет», а
    голубь незлоблив, так как, потеряв гнездо и птенцов, не гневается, а вновь строит
    гнездо и заводит новых птенцов: «я их смолода держал, поповичь я, голубятник
    был».
    Свою речь Аввакум называет
    «вяканием», свое писание — «ковырянием», подчеркивая этим безыскусственность
    своих сочинений. Он пишет, как бы беседуя, обращаясь всегда не к отвлеченному,
    а к конкретному читателю так, как будто бы этот читатель стоит здесь же, перед
    ним: «Досифей, а Досифей! Поворчи, брате, на Олену-то старицу: за что она Ксенью-то,
    бедную, Анисьину сестру, изгоняет?» Иногда Аввакум ведет свою беседу одновременно
    с несколькими лицами, переводя речь от одного собеседника к другому: «Возьми
    у братьи чотоки — мое благословение — себе», и обращается тут же к тем, кто
    должен отдать четки: «Дайте ему, Максим с товарищи, и любите Алексея, яко себя».
    Аввакум тяготится тем,
    что беседа его не полна, одностороння, что собеседник его молчит, не отзываясь
    на его обращения: «Ну, простите, полно говорить; вы молчите, ино и я с вами
    престану говорить!» Однажды в своем «Житии», рассказав о том, как он с женою
    и детьми обманул казаков, спрятав от них чем-то провинившегося «замотая», Аввакум
    не выдержал: его мучает совесть, нет ли греха в таком обмане? И он оставил в
    рукописи несколько чистых строк для ответа своему читателю. Чужою рукою (видимо,
    его соузника Епифания) вписан ответ: «Бог да простит тя и благословит в сем
    веце и в будущем, и подружию твою Анастасию и дщерь вашу и весь дом ваш. Добро
    сотворили есте и праведно. Аминь». Вслед за этими словами снова начал писать
    обрадованный Аввакум: «Добро, старец, спаси бог на милостыни! Полно тово». Так
    «Житие» превратилось в данном эпизоде в подлинную беседу. Но Аввакум прибег
    к такому способу изложения лишь один раз: он не сделал из него литературного
    «приема».
    Как человек, свободно
    и бесхитростно беседующий с друзьями, Аввакум говорит иногда то, что «к слову
    молылось» (молвилось); он часто прерывает самого себя, просит прощения у читателя,
    нерешительно высказывает свои суждения и берет их иногда назад. Например, в
    одном из своих писем он просит «отцов поморских» прислать ему «гостинец какой-нибудь;
    или ложку или ставец, или ино что», но затем, как бы одумавшись, отказывается
    от своей просьбы: «али и у самих ничего нет, бедные батюшки мои? Ну, терпите
    Христа ради. Ладно так! Я веть богат: рыбы и молока много у меня».
    Своими собеседниками Аввакум
    ощущает не только читателей, но и всех, о ком он пишет. Пишет ли он о Никоне,
    о Пашкове, о враге или друге, — он обращается к каждому с вопросами, насмешками,
    со словами упрека или одобрения. Даже к Адаму он обращается, как к собеседнику:
    «Что, Адам, на Еву переводишь?» (то есть сваливаешь вину). Он беседует и с человеческим
    родом: «Ужжо, сердечные, умяхчит вас вода»; взывает к Руси: «ох, ох, бедныя!
    Русь, чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев?!» Даже дьявола он
    делает своим собеседником: «Добро ты, дьявол, вздумал».
    Форму свободной и непринужденной
    беседы сохраняет Аввакум повсюду. Его речь изобилует междометиями, обращениями:
    «ох, горе!», «ох, времени тому», «увы грешной душе», «чюдно, чюдно» и т. д.
    Его изложение, как живая речь, полно недомолвок, неясностей, он как бы тяготится
    своим многословием, боится надоесть читателю и торопится кончить: «да что много
    говорить?», «да полно тово говорить», «много о тех кознях говорить!», «тово
    всего много говорить» и т. д. Отсюда спешащий и неровный темп его повествования:
    все излить, все высказать, ничего не утаить, быть искренним до конца — вот к
    чему он стремится. И Аввакум торопится выговориться, освободиться от переполняющих
    его чувств. Картины сменяются одна другой, образы нагромождаются и растут, восклицания
    и обращения врываются в беспорядочный поток его рассказа, сомнения и колебания
    — в поток его чувств и переживаний.
    В своем презрении к «внешней
    мудрости», к правилам и традициям письма он последователен до конца. Он пишет
    действительно так, как говорит, и с почти фонетической точностью воспроизводит
    особенности своего нижегородского произношения. Надо было обладать исключительным
    чувством языка, чтобы так решительно отбросить от себя многие условности орфографии
    и письменной традиции, заменив их воспроизведением на письме устной речи.
    Казалось бы, свобода формы
    сочинений Аввакума безгранична: он не связывает себя никакими литературными
    условностями, он пишет обо всем — от богословских вопросов до бытовых мелочей;
    высокие церковнославянизмы стоят у него рядом с площадной бранью. Но тем не
    менее в его своеобразной литературной манере есть кое-что и от русского средневековья.
    Аввакум был не просто книжным человеком, но и очень образованным книжником.
    Но своими книжными знаниями, своим умением пользоваться книжными приемами и
    книжным, церковнославянским языком он распоряжается с полной свободой и все
    с тем же стремлением наибольшего самовыражения. Он любит подкреплять свои мысли
    цитатами из церковных авторитетов, хотя выбирает цитаты наиболее простые и по
    мысли, и по форме — «неукрашенные». Он приводит на память тексты Маргарита,
    Палеи, Хронографа, Толковой псалтири, Азбуковника, он знает по Четьям-минеям
    жития святых, знаком с «Александрией», «Историей Иудейской войны» Иосифа Флавия,
    с Повестью о белом клобуке, со Сказанием о
    Флорентийском соборе, с Повестью об Акире, с «Великим Зерцалом», с летописью
    и Повестью о Николе Заразском и другими памятниками.
    В переписке Аввакума есть
    эпизоды, как бы овеянные «простотою вымысла» хорошо известного ему Киево-Печерского
    патерика. Принес Аввакуму «добрый человек» из церкви просвиру. И думал Аввакум,
    что просвира эта — настоящая, освященная по старому обряду. Он поцеловал ее
    и положил в уголку. Но с той поры стали каждую ночь наведываться к Аввакуму
    бесы. Они то завернут Аввакуму голову так, что он едва может вздохнуть, то вышибут
    из рук четки во время молитвы, а однажды ночью, точь-в-точь как в Киево-Печерском
    патерике с Исакием, «прискочиша» к Аввакуму «множество бесов и един бес сел
    з домрою в углу, на месте, где до того просвира лежала, и прочий начаша играти
    в домры и гутки. А я слушаю. И зело мне грустно…». Только после того, как
    Аввакум сжег просвиру, бесы перестали докучать ему. «Видишь ли, Маремьяна, —
    пишет Аввакум, — как бы съел просвиру-ту, так бы что Исакия Печерского затомили».
    Аввакум не скрывает сходства с Киево-Печерским рассказом, оно и самому ему кажется
    удивительным, и тем достигает впечатления полной непосредственности заимствования.
    Есть два способа использования
    писателем предшествующего книжного материала. Наиболее распространенный способ
    — это точное цитирование, иногда с указанием, откуда взята цитата. Тем самым
    создаются как бы вкрапления чужеродного текста в свой собственный. Это не выражение
    своей мысли: это подкрепление ее чужим текстом. Но есть и другой способ, гораздо
    более редкий в новое время и довольно часто встречающийся в средневековой литературе.
    Автор цитирует неточно, по памяти, частично даже меняя цитату, не подтверждая
    свою мысль чужим текстом, а как бы выражая чужими словами свою собственную мысль.
    Этот способ связан, конечно, с пониженным чувством авторской собственности.
    При этом втором способе неточная цитата становится формой выражения своей мысли.
    Именно так цитирует в своих сочинениях Аввакум, ничуть не нарушая таким цитированием
    непосредственности и полной искренности своего самовыражения. Этот же оттенок
    есть и в тех случаях, когда Аввакум начинает писать книжно и выспренне. Такая
    книжность всегда имеет либо оттенок несерьезности, как бы игры, либо искренней
    книжности — книжности настроения, книжности самой мысли. Аввакум не подчиняется
    книжности, книжной традиции, а подчиняет ее себе — властно и эмоционально. Искренность
    и непосредственность — всегда верхний слой его произведений, книжность — нижний,
    подспудный, служащий первому. То же самое можно сказать и о фактической, «реалистической»
    стороне его писаний. Факт в сочинениях Аввакума подчинен мысли, чувству, идее.
    Факт иллюстрирует идею-чувство, а не идея объясняет факт. Его жизнь во всей
    ее реальной сложности — это часть его проповеди, а не проповедь часть жизни.
    Так обстоит дело в конечном счете.
    Несмотря на всю свою приверженность
    к воспоминаниям, к житейским мелочам, к бытовой фразеологии, Аввакум не просто
    бытописатель. Средневековый характер его сочинений сказывается в том, что за
    бытовыми мелочами он видит вечный, непреходящий смысл событий. Все в жизни символично,
    полно тайного значения. И это вводит «Житие» Аввакума в круг традиционных образов
    средневековья. Море — жизнь; корабль, плывущий по житейскому морю, — человеческая
    судьба; якорь спасения — христианская вера и т. д. В эту систему образов включается
    и стиль «Жития». Но для Аввакума нет абстрактных символов и аллегорий. Каждый
    из символов для него не отвлеченный знак, а конкретное, иногда до галлюцинаций
    доходящее явление — видение. Однажды ночью, на молитве, еще до начала своих
    мытарств, увидел Аввакум видение — два золотых корабля своих духовных детей,
    Луки и Лаврентия, и свой собственный корабль: «не златом украшен, но разными
    пестротами, — красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо, — его же ум человечь
    не вмести красоты его и доброты». «И я вскричал: чей корабль?» Сидевший на корабле
    кормчий «юноша светел» ответил: «твой корабль, да плавай на нем з женою и детьми,
    коли докучаешь! И я вострепетах и седше разсуждаю: что се видимое? и что будет
    плавание?»
    Это «видение» освещает
    внутреннею значительностью все начавшиеся с этой поры превратности судьбы Аввакума.
    Отправляясь в изгнание, он вспоминает тот же корабль: «Также сел опять на корабль
    свой, еже и показан ми…» С этим кораблем связана целая система образов. «Четвертое
    лето от Тобольска плаванию моему», — говорит он о времени своего изгнания. «Грести
    надобно прилежно, чтоб здорово за дружиною в пристанище достигнуть». Невзгоды
    — бури на этом житейском море: «дьявол паки воздвиг на мя бурю», «ин начальник
    воздвиг на мя бурю» и т. д. Так церковный символ превращается у Аввакума в конкретное «видение» и насыщает собою все «Житие»
    от начала до конца. Можно предполагать, что обильно встречающиеся в «Житии»
    реальные сцены плавания Аввакума на дощанике, на карбасе и т. д. привлекали
    его внимание именно потому, что они ассоциировались в его сознании все с тем
    же церковно-библейским символом корабля.
    Церковная символика и
    народная поэзия всех народов знает образ души-птицы. С особой силой воображения,
    с большой остротой сочувствия Аввакум как бы видел действительно душу, освободившуюся
    от уз человеческого тела, — птицу. Душа человека после его смерти, писал Аввакум,
    «туды ж со ангелы летает, равно яко птичка попархивает, рада — из темницы той
    вылетела». И так всегда и во всем: Аввакум видит то, о чем пишет, и никогда
    не пишет о том, что им не прочувствовано и не узнано, как свое, близкое ему.
    С той же системой церковно-библейской
    символики связан у Аввакума и излюбленный им образ странничества, пронизывающий
    «Житие» рядом соединенных с ним метафор. Но и образ странничества, и эти вытекающие
    из него метафоры для Аввакума так же конкретны, как и символы корабля и души-птицы.
    Аввакум рассказывает, как в Сибири, в изгнании, зимой они брели с семьей по
    снежной пустыне: «Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится». Падали
    и их спутники. «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» — спрашивает Аввакума жена.
    «Марковна, до самыя смерти!» Она же, вздохня, отвещала: «добро, Петровичь, ино
    еще побредем». Символическое значение этой сцены осторожно раскрыто Аввакумом
    только в этих последних словах сурового протопопа и его верной жены: всю жизнь
    они бредут и будут брести до самой смерти.
    Все в жизни Аввакума полно
    для него тайной значительности, в ней нет для него ничего случайного. Истинность
    изображаемого им «дела божия» подкреплена многочисленными «видениями» и чудесами.
    В трудные часы жизни Аввакуму не раз «является» на помощь ангел; в него не стреляет
    пищаль; за нападение на него виновный наказывается внезапной болезнью; Аввакум
    исцеляет от недугов, изгоняет бесов, по его молитве расступается покрытое льдом
    озеро и т. д. Все эти житийные шаблоны переданы, однако, Аввакумом не в отвлеченной
    средневековой манере, а жизненно конкретно. Быт и средневековая символика слиты
    в произведениях Аввакума нераздельно.
    Аввакум не только приводит
    библейские символы для истолкования обстоятельств своей жизни, но и, наоборот,
    личными воспоминаниями, бытовыми реалиями, отчетливо нарисованными с натуры
    картинами толкует и оживляет библейские образы. Библейская история переводится
    им в чисто бытовой план, снижается до того конкретного «видения», в порыве которого
    Аввакум увидел и свой ярко раскрашенный всеми жизненными цветами «корабль моря
    житейского». Вот приводит Аввакум текст книги «Бытия» (III, 6-7): «И вкусиста Адам и Евва от древа, от него же бог заповеда,
    и обнажистася» — и затем конкретизирует этот рассказ таким образом: «О, миленькие!
    одеть стало некому; ввел дьявол в беду, а сам и в сторону. Лукавой хозяин накормил
    и напоил, да и з двора спехнул. Пьяной валяется на улице, ограблен, а никто
    не помилует. Увы, безумия и тогдашнего и нынешнева».
    Библия для Аввакума —
    это только повод сравнить «нынешнее безумие» с «тогдашним». Любой библейский
    эпизод он вводит в круг интересующих его современных проблем. Ссылка, например,
    Адама на Еву в ответе на вопрос бога — «кто сказал тебе, что ты наг», — толкуется
    Аввакумом так: «Просто молыть: на што-де мне дуру такую зделал? Сам неправ,
    да на бога пеняет. И ныне по-хмельные, тоже шпыняя, говорят: на што бог и сотворил
    хмель-ет, весь-де до нага пропился, и есть нечева, да меня жьде избили всево;
    а иной говорит: бог-де ево судит, упоил до пьяна; правится бедной, бытто от
    неволи так зделалось. А беспрестанно тово ищет и желает; на людей переводит,
    а сам где был?»
    Все творчество Аввакума
    проникнуто резким автобиографизмом. Автобиографичны все его сочинения — от «Жития»
    до богословских рассуждений и моральных наставлений и толкований. Все в его
    сочинениях пронизано и личным отношением, и личными воспоминаниями. В своем
    стремлении к предельной искренности и откровенности он пишет прежде всего о
    том, что касается его самого и его дела.
    Он презирает всякие внешние
    ценности, даже и ту самую церковную обрядность, которую он так фанатически отстаивал:
    «крюки-те в переводах-тех мне не дороги и ненайки-те песенные не надобе ж».
    Над боярством он иронизирует, царский титул комически искажает. Разум, людская
    мудрость, людские установления — все то лишь «своеумные затейки». «Бог разберет
    всякую правду и неправду. Надобно лишь потерпеть за имя его святое».
    Он преисполнен иронии
    ко всему, смотрит на все как человек, уже отошедший от мира. «Не прогневайся,
    государь-свет, — пишет он царю, — на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить,
    как издохну». Своих единомышленников-мучеников он сравнивает с комарами и «мушицами»:
    «елико их болши подавляют, тогда болше пищат и в глаза лезут»; своих детей он
    называет ласково «кобельками», самого себя сравнивает с «собачкой»: «что собачка
    в соломе, лежу на брюхе».
    Но несмотря на крайний
    автобиографизм его творчества, в этой все уничтожающей беспощадной иронии нет
    индивидуализма. Все происходящее за пределами его «земляного гроба» полно для
    Аввакума жгучего интереса. В наиболее личных своих переживаниях он чувствует
    себя связанным со своими читателями. Он близок ко всем, его чувства понятны.
    В малом и личном он находит великое и общественное. Сама личность Аввакума привлекала
    читателей чем-то близким, своим. И этим настоящим прочным мостом между Аввакумом
    и его читателями было живое чувство всего русского, национального. Все русское
    в жизни, в повседневном быту, в языке — вот что радует Аввакума, что его живит,
    что он любит и во имя чего борется. И речь Аввакума — его «ковыряние» и «вякание»
    — это русская речь; о ее национальном характере Аввакум заботится со всею страстностью
    русского человека; ее резкие национальные особенности перекрывают все ее индивидуальные
    признаки.
    Он взывает к национальному
    чувству своих читателей. «Ты ведь, Михайлович, русак», — обращается он к царю;
    «не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык».
    Аввакум восстает против того, что «борзой кобель» Никон «устрояет все по фряжьскому,
    сиречь по неметцкому», что Спасов образ пишут так, что Спас выглядит, «яко немчин
    брюхат и толст», что русского Николу начинают звать на немецкий лад Николаем.
    «Хоть бы одному кобелю голову-то назад рожою заворотил, да пускай бы по Москве-той
    так ходил», — обращается он к Николе.
    Но «руссизм» языка Аввакума
    не нарочит. Он не заимствует намеренно из фольклора, как это было принято в
    книжности XVII в., близкой к посаду; он не цитирует песен, былин. Несмотря
    на все его пристрастие к просторечию, в его языке не так уж часты и пословицы
    (едва ли их наберется больше двух десятков). Но то, что язык его русский в самой
    своей глубокой основе, читатель чувствует с предельной силой.
    Исключительно русский
    характер его речи создается самим мастерством владения им русским языком: его
    широким словарем, гибкостью грамматики, какою-то особенною свободой и смелостью
    введения в письменный язык форм устной речи, чутьем самого звучания слова, близостью
    речи к русскому быту. Руссизм языка Аввакума нерасторжимо связан, кроме того,
    и с его чисто русским юмором — балагурством, пронизывающим все его сочинения:
    «я и к обедне не пошел и обедать ко князю пришел»; «книгу кормъчию дал прикащику
    и он мне мужика кормщика дал»; «вот вам и без смерти смерть»; «грех ради моих
    суров и бесчеловечен человек» и т. д.
    Глубоко национальный русский
    характер творчества Аввакума не только разрывал узкий круг личных эмоций, не
    только давал огромную общественную силу его писаниям и перекидывал мост между
    ним и его тогдашними читателями: несмотря на всю чуждость его учения современности,
    этот отчетливо русский характер писаний Аввакума продолжает привлекать к нему
    и современного читателя. Тот же «руссизм» творчества Аввакума возбуждает интенсивный
    интерес к нему и иностранных читателей и исследователей. Несмотря на все трудности
    перевода такого своеобразного писателя, сочинения Аввакума издаются во французском
    переводе (несколько раз), на английском, на немецком, на японском, польском,
    венгерском, греческом и многих других языках.
    Крайний консерватор по
    убеждениям, Аввакум был явным представителем нового времени. Да и всегда ли
    таким последовательным консерватором оставался Аввакум и по своим убеждениям?
    Его староверству предшествовал период его участия в церковном реформаторстве:
    Аввакум, Неронов, Вонифатьев сами были правщиками книг, прежде чем стали бороться
    против исправлений Никона. Аввакум изгонял многогласие из церковного пения и
    воскресил древний обычай церковной проповеди, забытой уже в течение целого столетия.
    Прежде чем пострадать за старину, Аввакум страдал за «новизны»: именно за них
    — за непривычные морально-обличительные проповеди — били его прихожане в Юрьевце.
    Но больше всего новизны в резко индивидуальной манере его писаний.
    XVII век в русской истории — век постепенного освобождения человеческой
    личности, разрушившего старые средневековые представления о человеке только
    как о члене корпорации — церковной, государственной или сословной. Сознание
    ценности человеческой индивидуальности, развитие интереса к внутренней жизни
    человека — таковы были те первые проблески освобожденного сознания, которые
    явились знамением нового времени.
    Интерес к человеческой
    индивидуальности особенно характерен для второй половины XVII
    в. В 60-х гг. дьяк Грибоедов пишет историю для детей, где дает психологические
    характеристики русских царей и великих князей. В те же годы появляется «Повесть
    о Савве Грудцыне» с центральной ролью, принадлежащей «среднему» безвестному
    человеку. В этом произведении все внимание читателя приковано к внутренней жизни
    человека и к его личной судьбе.
    Но даже в ряду всех этих
    фактов личность и деятельность Аввакума — явление исключительное. В основе его
    религии, проповеди, всей его деятельности лежит человеческая личность. Он борется,
    гневается, исправляет нравы, проповедует как властный наставник, а не как святой
    — аскет прежних веков. Свою биографию Аввакум излагает в жанре старого жития,
    но форма жития дерзко нарушена им. Аввакум пишет собственное житие, описывает
    собственную жизнь, прославляет собственную личность, что казалось бы верхом
    греховного самовосхваления в предшествующие века. Аввакум вовсе не считает себя
    обыкновенным человеком. Он и в самом деле причисляет себя к святым и передает
    не только факты, но и «чудеса», которые считал себя способным творить. Как могла
    прийти подобная мысль — описывать собственную святость — русскому человеку XVII в., воспитанному в традициях крайнего
    религиозного смирения? Эгоцентризм жития Аввакума совершенно поразителен. Нельзя
    не видеть его связи с тем новым для русской литературы «психологизмом» XVII в., который позволил Аввакуму не только подробно и ярко описывать
    собственные душевные переживания, но и найти живые краски для изображения окружавших
    его лиц: жены, воеводы Пашкова, его сына, казаков и других.
    Все творчество Аввакума
    противоречиво колеблется между стариной и «новизнами», между догматическими
    и семейными вопросами, между молитвой и бранью… Он всецело находится еще в
    сфере символического церковного мировоззрения, но отвлеченная церковно-библейская
    символика становится у него конкретной, почти видимой и ощутимой. Его внимание
    привлекают такие признаки национальности, которые оставались в тени до него,
    но которые станут широко распространенными в XIX
    и XX
    вв. Все русское для него прежде всего раскрывается в области интимных чувств,
    интимных переживаний и семейного быта. В XV-XVI вв. проблема национальности была нерасторжимо связана с проблемами
    государства, церкви, официальной идеологии. Для Аввакума она также и факт внутренней,
    душевной жизни. Он русский не только по своему происхождению и не только по
    своим патриотическим убеждениям — все русское составляло для него тот воздух,
    которым он дышал, и пронизывало собою всю его внутреннюю жизнь, все чувство.
    А чувствовал он так глубоко, как немногие из его современников накануне эпохи
    реформ Петра I, хотя и не видел пути, по которому пойдет новая
    Россия [1].

  11. Обличает Аввакум сребролюбие никонианского духовенства: дьяк тобольского архиепископа Иван Струна за полтину оставляет безнаказанным «грех» кровосмесительства.
    Изображает в житии Аввакум и представителей светской власти. Один из них избивает протопопа в церкви, а дома «у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань его крови, тогда руку мою испустил из зубов своих». Этот же «начальник» пытается застрелить протопопа из пищали и, пользуясь своей властью, изгоняет его, «всего ограбя и на дорогу хлеба» не дав. За отказ благословить «сына бритобрадца» боярин Шереметев приказывает бросить строптивого попа в Волгу, где его в студеной воде, «много томя, протолкали». Жестокостью превосходит всех остальных «начальников» воевода Пашков – «суров человек»: «…беспрестанно людей жжет, и мучит, и бьет». Он нещадно избивает Аввакума, нанося ему три удара чеканом и 72 удара кнутом, после чего в Братском остроге протопоп «все на брюхе лежал: спина гнила». Пашков «выбивает» Аввакума из дощаника и, издеваясь над ним, заставляет идти пешком через непроходимые таежные дебри. Подчиненных ему людей суровый воевода морит на работе. «Лес гнали хоромной и городовой. Стала нечева есть: люди учали с голоду мереть и от работныя водяные бродни. Река мелкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки болшие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие огонь да встряска», – так описывает Аввакум положение подчиненных Пашкову людей.
    Обличая представителей церковной и светской власти, Аввакум не щадит и самого царя, хотя царскую власть он считает незыблемой. С царем Аввакум познакомился еще в молодости, когда, изгнанный воеводой из Лопатиц, он «прибрел» к Москве. Бегство протопопа от мятежной паствы из Юрьевца-Повольского вызвало «кручину» – гнев государя: «На што-де город покинул?». «Яко ангела божия» принимает его царь после возвращения из даурской ссылки. «Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: «Здорово ли-де, протопоп, живешь? еще-де видатца бог велел!».
    Проходя часто мимо монастырского подворья, где жил Aввакум, царь раскланивается «низенько-таки» с протопопом. В то же время он дает приказ боярину Стрешневу уговорить Аввакума, чтобы тот молчал. Но это было не в характере «огнепального» протопопа, и он «паки заворчал», подав царю свою челобитную, чтобы тот взыскал «древлее благочестие». Это вызвало гнев и раздражение Алексея Михайловича. Сосланный в Пустозерск, Аввакум и своих посланиях переходит к обличению «бедного и худого царишки», который во всем поддерживает «еретиков». Не считаясь с авторитетом царской власти, Аввакум предрекает Алексею Михайловичу адские мучения.
    Характерно, что царь Федор Алексеевич, принимая решение о казни Аввакума в 1682 г., выносит постановление: сжечь его «за великия на царский дом хулы».
    Если Аввакум непримирим и беспощаден к своим противникам, то он ласков, отзывчив, чуток и заботлив по отношению к своим сподвижникам, к своей семье. Иван Неронов, Данил Логгин, Лазарь, Епифаний, дьякон Федор, юродивый Федор, «христовы мученицы» Федосья Прокопьевна Морозова и Евдокия Прокопьевна Урусова изображаются протопопом в житии с большой симпатией и любовью.
    Он образцовый семьянин. Он любит «своих робяток», печалится об их горькой участи и о своей разлуке с ними (семья протопопа была сослана на Мезень). С грустью говорит Аввакум о своих сыновьях Прокопии и Иване, которые, испугавшись смерти, приняли «никонианство» и теперь мучаются вместе с матерью, закопанные живыми в землю (т.е. заключенные в земляную темницу). С любовью говорит протопоп и о дочери своей Аграфене, которая вынуждена была в Даурии ходить под окно к воеводской снохе и приносить от нее иногда щедрые подачки.
    Наиболее значителен в житии образ спутницы жизни Аввакума, его жены Анастасии Марковны. Безропотно идет она вместе с мужем в далекую сибирскую ссылку: рожает и хоронит по дороге детей, спасает их во время бури, за четыре мешка ржи во время голода отдает свое единственное сокровище – московскую однорядку, а затем копает коренья, толчет сосновую кору, подбирает недоеденные волками объедки, спасая детей от голодной смерти; Марковна помогает мужу морально переносить все невзгоды, которые обрушивает на него жизнь. Лишь раз из истерзанной груди женщины вырвался крик отчаяния и протеста: «Долго ли муки сея, протопоп, будет?». Но стоило мужу вместо утешения сказать: «Марковна, до самыя смерти!», как, собрав все свои силы и волю, она вздохнув, ответила: «Добро, Петрович, ино еще побредем!». И какая красота души, сколько благородства, самоотверженности скрыто в этом простом ответе русской женщины, готовой делить все муки, все тяготы и невзгоды жизни с любимым человеком! По возвращении из ссылки протопоп, опечалившись по поводу того, что «ничтож успевает, но паче молча бывает», решает, что ему делать: проповедовать ли «слово божье» или скрыться, «понеже жена и дети связали» его. И видя печального супруга, протопопица говорит: «Аз тя и с детми благословляю: дерзай проповедати слово божие по-прежнему, а о нас не тужи… Поди, поди в церковь, Петрович, обличай блудню еретическую!».
    Изображая себя в обстановке семейно-бытовых отношений, Аввакум стремится подчеркнуть неразрывную связь бытового уклада с церковью. Патриархальный уклад, охраняемый старым обрядом, и защищает он. Он стремится доказать, что старый обряд тесно связан с самой жизнью, ее национальными основами, а новый обряд ведет к утрате этих основ. Страстная защита «древлего благочестия» превращает житие в яркий публицистический документ эпохи. Не случайно свое житие протопоп начинает с изложения основных положений «старой веры», подкрепляя их ссылками на авторитет «отцов церкви» и решительно заявляя: «Сице аз, протопоп Аввакум, верую, сице исповедаю, с сим живу и умираю». Собственная его жизнь служит лишь примером доказательства истинности положении той веры, борцом и пропагандистом котором он выступает.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *